— А машина? — продолжал Толя. — На этой машине и по асфальту ехать нельзя, не то что по целику. Даже глухому слыхать, как задний мост разговаривает. А резина? Разве это резина? Пошел менять — не дают. Есть, говорят, распоряжение главного механика — не давать. Ты, говорят, сменил семь покрышек. А что, я их для себя сменил? Это Иван Грозный сменил семерых жен из личного каприза, а у меня портянки целей, чем эта резина…
Между тем восточная сторона неба равномерно светлела, словно ее потихоньку разбавляли прозрачной родниковой водой. Горизонт прочеркивался ровнее, и наконец, словно через дверную щелку, в степь осторожно заглянул краешек скромного, светящего вполнакала солнышка.
Солнышко чуть поднялось и остановилось, стараясь не потревожить чуткого предрассветного сна степи.
Первые прохладные лучи стали медленно разливаться по земле, с любовью и нежностью прорисовывая мельчайшие былинки, метелки, султанчики, увядающие кустики и колтуны прошлогодней ветоши и зажигая на игольчатом листе устели-поля еще не выпитую ящерицей бусинку-росинку.
А степь спит. Серо-свинцовый призрачный воздух еще не потерял своей неподвижности, досматривают ночные сны и грязная зелень омоложенного типчака, и табунки мельхиоровой полыни.
Выше поднимается солнышко — и чутко вздрагивает от прикосновения янтарного луча рассыпчатый ковыль-волосатик. И, как будто первый раз встречая рассвет, какая-то птаха удивленно вскрикивает: «Что это?»
И тогда, видя, что таиться уже не имеет смысла, солнце с улыбкой вступает в отдохнувший, свежий, словно заново рожденный мир — и трогается с места настоявшийся на густом полынном настое воздух, и половодье света заливает степь, и теплые, спокойные ладони его ложатся на плечи присмиревшего Толи.
— Ладно! — сказал он, прервавшись на полуслове. — Поеду по тени. На запад. Может, приедем куда-нибудь.
— Запад, север, юг, восток — страны света, — сказала Аленка внезапно.
Василиса Петровна строго посмотрела на нее и спросила:
— Это у тебя все учебники?
— Учебники.
— И из каждого задают?
— Из каждого.
— Осподи, как ребятишек мучают. Тяжело небось?
— А то не тяжело? — печально проговорила Аленка. — С одного раза все запоминаю. Новое отвечу, а старое все помню. Уж и учительница про старое забыла, а я все помню… Прямо не знаю, что и делать.
— А ты не думай… Не думай об этом… — сказала Василиса Петровна. — Думай об чем-нибудь об другом… Об хозяйстве, об жизни… Чего почем стоит…
— Да я и так чего только не делаю. Отвечу урок и бегаю на переменке, чтобы все через ухи выдуло. А нет — все равно помню! Это все потому, что я чересчур способная. Я в два года «р» говорила… Недавно полистала историю для четвертого класса и всю запомнила… Закрою глаза, а строчки тут как тут, выпрыгивают каждая на свое место. — Аленка прикрыла глаза и начала безнадежным голосом: — Тыща семьсот девять — Полтавская битва, тыща семьсот семьдесят три — семьдесят пять — восстание крестьян под предводительством Емельяна Пугачева…
— Ладно тебе, — перепугалась Василиса Петровна. — Хватит!
— Тыща восемьсот двенадцать, — обреченно продолжала Аленка, — Отечественная война, тыща восемьсот двадцать пять — восстание декабристов… А знаете, тетя Василиса, — с видом заговорщика зашептала она, — сколько новеньких картинок нужно нам пересмотреть, сколько домиков построить, сколько песенок пропеть?
— Да ты что, Христос с тобой!
— Я этот стишок еще с первого класса помню.
— Ну, стишок — ладно. Стишок — невелика беда. От него вреда нету…
— А клички собак, кошек и других животных пишутся с большой буквы, — горестно продолжала Аленка. — Вот. Тоже с первого класса. А вы говорите, стишок, — сказала она, будто виновата в этом была тетя Василиса.
— Где же такая школа, что так насмерть учат? — спросила Василиса Петровна.
— От нас недалеко.
— За рекой, что ли?
— За рекой.
— И хорошая школа?
— Ничего… Только вот на перилах гвозди набили. Съехать нельзя.
— Правильное решение, — сказал Гулько. — Чтобы не хулиганили.
— Тыщи и тыщи, Стенька Разин… — задумчиво проговорила Василиса Петровна. — Вот грех-то какой! Ты гляди, Аленка, не думай об этом. Ответила, что велят, и ладно… А то перепутается в голове все, как в торбе, и ничего потом не разберешь. Стеньку Разина запомнишь, а где что лежит — позабудешь. Свое родное фамилие и то позабудешь. Я как молитвы знала! Много-много! Бывало, полный вечер под иконой могла на коленках стоять и разное молотить. А теперь нет. Все молитвы перепутались, и сложить путем ничего не могу. Раз стала молиться, чтобы сварку привезли, в столовой плиту бы заварить, и забормотала: «Речет, господи, заступник мой, прибежище мое, бог мой, и упадаю на него», — забормотала и спохватилась: на кого это я упадаю? Это на бога-то, на господа нашего, на Иисуса Христа? Да на что это ему нужно? Вот ведь какой грех! С той поры уж и не молюсь вовсе, не решаюсь заступника нашего ни об чем попросить, и плита в столовой так и стоит нечиненая. А то помолюсь, а бог-то за мою молитву трахнет меня молоньей по башке. Вот тогда и будет — упадаю!
Читать дальше