И он дождался. Вид Шурочки, скорчившейся на солнечной мостовой рядом с опустевшей коляской, вид этой бедной улитки, выдернутой из своего домика наружу, выволоченной из своей ниши, откуда она радовалась жизни, потряс и отрезвил меня. Оказалось, что весь этот блеск внешнего мира, все эти радужные фонтанчики, усыпанные красным песком скверы, синие троллейбусы, зеленые автомобили, похожие на резвых жучков, весь этот праздничный шум расширяющегося пространства — все, все это таило в себе угрозу, было чревато смертью. Сквозь сверкающую оболочку я вдруг увидел острый крючок, ищущий подцепить меня, выдернуть наружу, уложить в дубовый ящик на обеденном столе. Я уже не понимал, как мог так глупо, так безрассудно довериться этому коварно разноцветному миру, поддаться обаянию его благосклонности ко мне, позволить усыпить мою бдительность и выманить из тайной ниши наружу, отвратив мое внимание от ласкового товарища моих одиноких игр! Какая глупость, какая неосмотрительность, какая самонадеянность слабой улитки!
И я стал искать возможность остаться с ним в квартире наедине.
Это было непросто, потому что днем мать обычно бывала дома — она не работала, отцовский заработок позволял это, — а если и выходила в магазин, то, как правило, выпроваживала меня во двор. А вечером приходил отец, долго и плотно ужинал в столовой — кухню он не признавал, — а потом все трое мы усаживались на большой диван для общесемейного ритуального созерцания телевизора. Иногда к нам еще присоединялся сосед-железнодорожник, и тогда в комнате становилось шумно, поскольку молча внимать происходящему на экране ни отец, ни железнодорожник были не способны: они обменивались комментариями, то выражая бурное негодование при виде разгона демонстрантов в Америке, то гордо приосаниваясь, когда показывали запуск новой советской электростанции. Так что никакой возможности уединиться у меня не было. Но я был терпелив...
...В тот день мать опять затеяла большую стирку. Отец был на работе, сосед — в очередном рейсе. Я еле дождался, когда же она наконец все достирает, докипятит и отправится во двор развешивать белье. Как назло, у нее в тот день побаливала рука, и она стирала медленно, стараясь не делать слишком энергичных движений, чтобы не натрудить руку. Нетерпение мое возрастало, я все время крутился около нее и даже, что уже было совсем непохоже на меня, пытался предложить свою помощь. Но она отмахивалась, говоря, что стирка не мужское дело. В какой-то момент даже возник риск, что меня отправят гулять. После очередного «мам, давай я тебе помогу» она вдруг разогнулась, вынула руку из таза, стряхнула с нее мыльную пену и, пригладив упавшую ей на глаза прядь, повернулась ко мне. Не знаю, что выражало мое лицо, но она вдруг озабоченно вгляделась в меня и сказала: «Боже, чего это ты такой бледный? Шел бы ты во двор». — «У меня голова болит, я лучше полежу», — не своим голосом ответил я и поспешно ретировался в столовую. Там я улегся на диван, подсунул себе под голову маленькую подушку с вышитым на ней огненно-красным петухом и сделал мученическое лицо на случай, если мать вдруг вздумала бы заглянуть в комнату. Впрочем, я мог бы и не делать такого лица, поскольку от нетерпения у меня и впрямь разболелась голова. А мать все гремела в ванной тазами, шумно пускала воду из крана и тяжело шлепала белье о стиральную доску. В голове у меня тоже начало что-то постукивать, как будто огненный петух просунул из подушки свой клюв и ритмично колотил меня по виску.
Наконец входная дверь хлопнула, я вскочил с дивана и бросился к окну. Через пару минут во дворе появилась мать. Сгибаясь под тяжестью двух ведер, доверху наполненных скрученным бельем, с ожерельем из деревянных прищепок на шее, она двинулась в сторону детской площадки, чуть поодаль от которой были натянуты бельевые веревки, на коих уже красовались чьи-то исполинские черные трусы, розовая комбинация и пара голубых женских лифчиков. Я был свободен!
...В спальне стоял душный розовый полусумрак. Занавески на окне были задернуты, но не очень плотно, и сквозь щель между ними просачивались жидкие лучи, дрожали на паркете и воспламеняли алые китайские покрывала на кроватях, недавно купленных отцом в ознаменование присвоения ему звания подполковника. Большое прямоугольное зеркало, укрепленное над туалетным столиком, отражало распластавшуюся на нем в полушпагате фарфоровую балерину Уланову, томно грезящую о чем-то с закрытыми глазами, и выстроившихся гуськом, по росту — от самого большого до самого маленького — семерых мраморных слоников.
Читать дальше