У нее замерзли ноги в туфельках, на остановке пришлось долго ждать трамвая, а потом, когда он подошел, кондукторша крикнула, что идет в парк, и она опять ждала, притопывая, пристукивая каблучками. Наконец села в трамвай, забилась в уголок: пассажиров в этот час было мало, но ей все время казалось, что эти усталые голодные люди с белыми от синего света лицами знают, где она была, и смотрят на нее с осуждением и печалью. Ах, если бы вычеркнуть этот вечер из жизни и из памяти, как будто его и не было! Она старалась думать о чем-нибудь другом — Ира Дрягина летает там, на фронте, бомбит немецкие аэродромы, про нее уже писали — но тут же выплывала мысль: а я? Я-то что делаю?.. И опять уводила мысль от этого вечера. Лавро в блокадном Ленинграде, жива ли? Говорят, там умирают от голода — а я? Я сегодня ела то, что украдено у других… Опять перед ней прокручивалась картина: разделенная длинным шкафом комната, Тамара с таинственной улыбкой «Сейчас туда нельзя», приглаживающая волосы Павла. Подлая, подлая дрянь, муж на фронте, а она?.. Вот я покажу ей стихотворение Симонова «Письмо женщине из города Вичуга», пусть прочитает!
Стихи эти вырезала из газеты и принесла на работу Фира, все читали их, а Нина даже переписала, ее потрясли эти стихи. «Я вас обязан известить, что не дошло до адресата письмо, что в ящик опустить не постыдились вы когда-то…» Она заучила их наизусть и пыталась тогда представить себе ту женщину, красивую дрянь, и думала: как бы ни сложилась ее жизнь потом, сколько бы ни прошло лет, до самой старости стихи эти будут с ней рядом, ведь их не отменишь уже, и как она будет прятать эти стихи от своих детей и друзей… Но они все равно есть и будут. А теперь ей казалось, что это стихи о Павле Бурминой, о женщине из города Саратова, которая сказала про своего сына: «Для Бори нет войны!» Но ведь так не бывает, чтоб для всех война была, а для нее и тех «академиков» не было! Нина все еще видела ту горку хлеба, белого, пухлого, такого не выдавали по карточкам, и соседскую голодную девочку в платке — в этом несоответствии и было самое главное уродство, стыдное, запретное, которое нельзя забыть. Кругом война, на фронте, и здесь, она в хлебных очередях, в синих лампочках, в бомбежках, в лицах вот этих усталых людей, в похоронках, а посередине войны — они за наглым бесстыдным столом… И жрут, жрут… И я жрала!
На Октябрьской улице она вышла и побежала, громко постукивая каблучками, ей хотелось, чтобы с ней случилось что-нибудь такое, что отодвинуло бы воспоминания о той комнате, но ничего более ужасного, чем та комната, сейчас не существовало для нее. Пусть бы даже на мосту ее остановили грабители, да и какие это грабители, главные-то грабители — там, за столом…
На мосту никого не было, ветер гнал по нему бумажки, пахло печным дымом. Она быстро спустилась по лестнице. По оврагу плавал туман, и у нее сразу отсырёли под беретом волосы и стали влажными руки. Опять идет зима, подумала она. Если будет такой же, как прошлая, то лучше уж не жить…
Она вошла в дом, и ее обдало запахом, теплой сырости, на столе горела лампа — редкая роскошь, маленький язычок копоти лизал стекло; на плите сопел чайник. Евгения Ивановна, пригнувшись к кружочку света, вязала, серым котенком «играл» на ее коленях мягкий клубок… Таким уютным и родным показалось все это Нине, что в ней сразу все ослабло, помягчело.
Ночью ее мучили кошмары — то она падала с большой высоты, то бежала по длинной анфиладе комнат и. кто-то гнался за ней, она не знала кто, и в этом был весь ужас… А под утро приснилось, что вязнет в отвратительной, заваленной ржавым железом жиже, никак не может выбраться, а на берегу стоит Павла, хохочет, указывает на нее пальцем и кричит: «Золотая Нино!.. Золотая Нино!..»
Захныкал Витюшка, и она проснулась. Господи, сколько же будет меня мучить все это? Лицо ее заливал пот, она чувствовала, как скапливается он в глазницах и как от него щиплет глаза.
Было тихо, что-то шуршало за стеной, четко отстукивал маятник ходиков, где-то далеко надрывно выла собака.
Еще в сентябре Никитка прислал фотографию, Нина сперва и не узнала брата — на нее прищурен- но смотрел широкоплечий парень в гимнастерке и пилотке со звездочкой; выгнутая бровь, и прищур, и плотно сжатые губы придавали лицу незнакомое, «взрослое» выражение, и только в чуть оттопыренных ушах осталось что-то прежнее, мальчишеское.
В последний раз Нина видела его летом сорокового, когда приезжала в Орел на каникулы, и сейчас удивилась, как эти два года изменили брата. И дело было даже не в том, что Никита вырос, возмужал — он всегда был рослым и широким в кости, весь в отца, — но в лице его теперь угадывался какой-то взрослый опыт, хотя какой же опыт может быть у пятнадцатилетнего мальчика?
Читать дальше