— Витя всю жизнь делал людям добро одним фактом своего существования, — глухо сказал Андрей Иванович.
— Скажите, пожалуйста! Может быть, вам еще и деньги платить за один факт вашего существования? Жена этого святого была с ним несчастна всю жизнь, она сама мне жаловалась: то его выгонят с работы, то он заступится за какую-то пьянь и попадет в милицию, то этот бандит, которому всего-то надо было дать двести долларов…
“Всего-то”, — несмотря ни на что, больно кольнуло Андрея Ивановича.
— …тем более, что непонятно, кто виноват. Тебе она этого не говорила, но ты вспомни, вспомни: мы десять лет ходили к нему на день рождения, и все эти десять лет она сидела как в воду опущенная. И сейчас, когда он то ли погиб, то ли его убили, Люда осталась до конца жизни вдовой и с двумя детьми. Подумать только: у него двое детей, а он такой смелый, что когда начальник говорит ему “ты”, он тоже начинает ему тыкать. У него двое детей, а он едет черт знает куда, к какому-то шапочному знакомому помогать грузить ему мебель, и возвращается поздней ночью. Вы… вы эгоисты! Правильно этому писателю, как его… Домбровскому, сказал человек, который в тридцать седьмом его посадил: ты, говорит, всю жизнь был бродяга и босяк, ты никогда никого не любил и сам был никому не нужен, — а у меня жена, дети, они без меня погибли бы… Он выбирал между семьей и каким-то Домбровским и выбрал семью; а вы выбрали бы Домбровского, а жену отправили в лагеря, а детей в спецприемник. Вы придумали себе моральный кодекс, как у строителей коммунизма, список правил, как не надо себя вести, и каждый шаг сверяете по этому списку — как компьютер: щёлк! щёлк! щёлк! — Лариса с ожесточением пощелкала тонкими длинными пальцами — радужно замелькали перламутровые лунки ногтей. Андрей Иванович стиснул зубы: мучительно было и смотреть на эту чужую, незнакомую ему женщину, и слушать то, что она говорит, — тем более что если бы ему действительно всё было ясно, хотя бы и так, как она говорила! Ему же ничего не было ясно, он не знал, что делать в случае с женой и Домбровским…
— Щёлк! — и жена вдова! Щёлк! — и дети голодные! Вы пустоцветы! Вы не только сами несчастливы, это ваше дело, вы и всем вокруг приносите несчастье! — Лариса резко поднялась, сняла с полки золотую коробку “Данхила” и закурила. Она иногда курила — если сильно нервничала или была среди курящих в гостях. Наверное, она курила и на работе. С сигаретой в середине изящно вырезанных, непривычно сложенных губ она казалась недоступно красивой, надменной, скрывающей… В Андрее Ивановиче вспыхнула ревность и ярость.
— Если бы не мы — люди науки, искусства, интеллигенция, — процедил он, — человечество давно превратилось бы в стадо скотов с автомобилями и компьютерами. Люди… — он чуть не сказал “вы”, — и так зверье, да что там — на порядок хуже зверей: в двадцатом веке истребили сто миллионов, двадцать первого вообще не переживете, взорвете друг друга к чертовой матери — и слава богу! — и всё кричите: цивилизация, цивилизация! Ничего, недолго вам осталось кричать… настаёт ваш последний век!! И если хоть какая-то цивилизация у вас и была, то это только благодаря таким, как Витька. Мы — это тонкая пленка нравственности и культуры… на поверхности вашего жрущего, пьющего, совокупляюще… щегося, — от волнения у него заплелся язык, — болота.
— Ну да, конечно, — вдруг устало, равнодушно сказала Лариса и потушила едва раскуренную сигарету. — Спасаете непонятно от чего человечество, а близких спасти не умеете. У твоего Вити вон сын наркоман… Ладно, — она поднялась. — С тобой, Андрюша, говорить бесполезно, я тебя только об одном прошу: не мучай Настю. Пожалей ее, наконец, — ты ведь не можешь хотеть, чтобы она выросла такой, как ты, и так же мучилась. Это было бы жестоко… или жалеть — это плохо для спасителей человечества?
Лариса вышла, и Андрей Иванович услышал ее помягчевший голос: “Настя, быстренько спать”. Всё, что Лариса говорила о тщете его жизни и жизни таких, как он, лишь глубоко оскорбило, но не поразило его: он сам не раз думал об этом, просто чужое слово ранит намного глубже собственной мысли… но последние слова жены потрясли его. Он вдруг понял, что ему действительно всегда хотелось, чтобы Настя во взрослой жизни своими взглядами, мыслями, складом характера была похожа на него — конечно, не в полной мере, это можно пожелать только врагу, но чтобы у нее были и сомнения, и раздумья, и порою нелегкость (именно порою, а не всегда, и именно нелегкость, а не мучительность) нравственного выбора, — и страшно и больно было даже подумать о том, что из нее может вырасти сытая, бездушная мещанка или бессердечная, самоуверенная “деловая женщина”, “новая русская”, “хакамада”: он чувствовал, что способен даже на неприязнь к родной дочери, если она будет такой… Но ведь он понимал, что честного и чувствующего человека везде и во все времена, а особенно сейчас в этой дикой, волчьей стране ждет трудная жизнь, — так что же, он желает зла своей дочери? Что для тебя важнее — идея или дочка, живой человек?
Читать дальше