— Давайте-ка чайку, — распорядился я, не имея, правда, на это никакого права, здесь всегда все равны, — но Шурка и Лешка легко подчинились и быстренько занялись костром. Я на миг заглянул в избушку — Ленка все безмятежно спала, как маленькая. Пока я плавал, кто-то успел укрыть ее ватником, видно, не добудившись — она спала сегодня ночью или нет?
— На что мы ловим? — спросил мужичонка, осматривая наши снасточки. Обычно я никогда с первого раза не запоминаю, как зовут незнакомого человека, и, как правило, попадаю в конфуз — называю приблизительно Антона Александром, Бориса каким-нибудь Модестом… Обычно я молчу, но тут я запомнил просто — мужичка зовут как моего деда, Степаном Тимофеевичем, очень удобно, не надо гадать и мяться. Я с подробностями рассказал ему о вчерашней ловле, предложил попробовать выйти на яму, пока будет готов чай, но он отказался — надо спешить в поселок, звонить в отряд, что у него все нормально, оставить парашют под расписку в администрации — ребята приедут, заберут, а самому — в лес, по просекам и визиркам, юг, север, запад, восток…
— Пойти умыться… — он, наверное, нарочно пошел к реке, давая нам время посовещаться. Мы присели вокруг костра, переглянулись, вроде ничего страшного, и, наконец, порешили: Шурик с Лешкой идут, а мы остаемся, ведь идти всем вместе — смешно, детский сад. Не идти тоже нельзя. Одного кого-то пускать — стремно как-то, а так, двое на двое, — в самый раз.
— Ну, решили так решили, — я не стал сопротивляться, и опять чуть забрал власти. — Идите, только заверните к моим, что да как объясните, чтоб не беспокоились. Мы к вечеру тоже будем, пойдем нижней дорогой, если что. Не бросать же рыбалку… Да, рыбу…
Шурка, как старший в паре, кивнул и отошел от костра. Его все это веселило и тревожило — и мы, и какой-то чудик с неба… Но тем не менее он пошел и аккуратно сложил в Лешкин вещмешок половину всей рыбы — это даже не обсуждается: сколько рыбаков, на столько и надо делить: их двое, нас двое.
Странно, как только они скрылись за поворотом, как только стал удаляться терпкий и жесткий Шуркин хриплый смех — навалилась тоска, будто до этого мы жили, резвились, кувыркались, как блики в драгоценном камне — солнце, туман, жар, осенний холод, брызги воды и упругое биение рыбы — все грани вдруг разбились, рассыпались, распались связи, что-то случилось и остановилось волшебство. Хотя, казалось бы, все должно было быть по-другому — ведь мы, наконец-то, остались вдвоем, но это было неправильно: тоска, тоска-подруга, короткая китайская строчка в стихотворении закружилась вокруг сердца, стала мотать какой-то клубок, опутывать движения мелкой китайской сеткой — то, что я так разумно разложил, почему именно мы должны остаться, а они идти с этим непутевым Степаном, и насчет рыбы — все было слишком правильно, и я слишком быстро попался в эту правдочку, не ощутив какой-то меры, и это меня неожиданно стало смущать. Я вдруг стал беспомощен, вдруг оказалось, что без того, что она сделает или нет, из всех моих действий косточка вынута — они неполноценны, лишены опоры, неуклюжи, слишком всеобщи — а значит, не мои, а чьи-то.
Нас, поселковых, почти никогда не баловали — и всегда мы знали меру общности, что жизнь — это не картинка в учебнике, “вот качусь я в санках”, что носить воду, колоть дрова, помогать с сеном, с огородом — это то, на что мы жалуемся, плюем, чихаем, от чего на словах отрекаемся, но оставшись каждый один дома — делаем без тычков и напоминаний, запросто, легко и свободно, стремясь сделать хорошо и быстро, или хотя бы сделать вид, чтобы вырваться в лес или на реку. Это было общее, что любить было нельзя, но с чем надо было сталкиваться каждый день, чтобы не затупиться, — что приблизительно одинаково выточило наши тела и мысли, дало им силу и твердость, как бы мы на словах ни презирали и ни циркали на свое будущее, навек связанное с каждодневной несвободой, будто затхлость в картофельной яме, в которой произойти ничего не может. Мы были единым телом, а не тем, что нам навязывали исподволь — не шестеренками и винтиками. И у этого тела были свои правила, которые были везде и во всем: был ли ты в лесу один, или нет. Если мы здесь задержимся хоть чуть-чуть дольше, чем установлено этой мерой, — то завтра нас не станет, даже не потому, что поднимут на смех и введут в краску, — нет, просто перейти меру — это смешать рамки и границы, невидимые, но живые, а значит — и дерзновение, и право быть другими… И она — знак этого права, и знак отчуждения…
Читать дальше