Повторюсь — душа моя, просевая сквозь жабры всякую муть, искала движений и слов, роясь во всякой доступной мне куче книг — будь то отливающие тиной тома Достоевского или какая-нибудь пестренькая китайская поэзия, эпохи Тан, или Сун, или Там-сям… То, что нам давали в школе, — проскакивало и просеивалось с каким-то отвращением, и Гамлет, и Ромео и Джульетта, тем более неперевариваемый Толстой — его глотаешь кусками, наспех, и так же выплевываешь — несъедобен, ни тебе Меркуцио, ни тебе сухого китайского листа в виде бабочки, ничего, одна мутная война и мутный мир. Однажды Игорь принес Евангелие — и я честно прочитал за ночь, и с удивлением обнаружил, что все так просто, и распылено по книгам, по миру, по страстям и действиям, что показалось — вовсе ничего тут такого, и — оставил на потом. Погружаясь в какую-нибудь книжку попроще, например, в Достоевского, все-таки не хватало воздуха, хотелось всплыть, но интересно было потрогать то, что лежит на дне, — ощутить помятость лиц, щетину бугроватых подбородков, хотелось тыкнуться, пошуршать подкладкой ставрогинского камзольчика, пощупать его граненый носище, который, казалось, вделан в его лицо, как камень в оправу, провести по бледной щеке Лизы, услышать запах комнаты Сони… С остальными, Гоголем, Чеховым — было по-другому, там не хотелось проверять, надо было уворачиваться, и от скуки и от смеха одновременно, как от летящих снежков. У китайцев, тоже сосланных в поселковую библиотеку, было много тихой пресной тоски, отцветшей и осенней, которая может быть и была их основной ценностью, но не давала ничего — мир вокруг для них был слишком живой, и надо было чуть-чуть ослепить себя, сделать маленькое харакири, чтобы породниться с ними, и к тому же они не видели ее, запрещали смотреть в ее сторону, а я — смотрел и видел. Они не замечали и не принимали в счет ее движений, а я принимал, и какая-нибудь простенькая “Капитанская дочка” разбивала их отточенные тысячелетние эпохи слез и тоски, и все их цветущие вишни.
Я не мог пошевельнуться и сделать какое-нибудь движение, и заснул, утомленный страшным напряжением всех сил — у меня не оказалось слов, чтобы описать то, что было со мной ночью, и с ней, с ее рукой — неоткуда взять эти слова, ни в одной книге, никогда я их не слышал, а внутри у меня было тихо, оттого, что впервые чудо продолжалось не миг, не мгновение, но, начавшись вечером — перешло в ночь. И это чудо было необъяснимо и непонятно, иначе оно и не было бы тайной. Моя душа была спокойна, как после смерти, и подвижна, как переполненная жизнью птица. Я слишком хорошо знаю, как обозвать это все, и искривить и испортить, засушить, оборвать — во всех книгах тьма рецептов и правил, завлекушек и идей, ради которых они написаны, — дойдешь до такого места и говоришь, вот началось, и невольно запоминаешь про запас, будто собираешься воевать со всеми и ловить всех, и владеть всем, что будет падать сверху, что будет знаком любви, когда сам обратно войдешь в мирное течение смерти.
Когда я проснулся, было уже светло. Мы были вдвоем в избушке. Ленка спала, безмятежно уткнувшись в кисло пахнущую влажную фуфайку, подтянув чуть ли не до подбородка колени, — холод сквозил от неплотно прикрытой двери. Шурка и Леха, видно, встали еще затемно и, слишком осторожничая, не стали шуметь и подкидывать дров в печку, даже дверцу едва затворили, тоже мне друзья-таежники, будто все правила изменились из-за нее. Будто теперь все дозволено, все мы поодиночке — вот что означает ее появление: начинаешь жить ее жизнью, будто она какая-то особенная.
Я осторожно потянулся — всю ночь пролежал в одном положении, и тело затекло — и прислушался: на улице что-то происходило, кто-то топотал по тропинке, приближаясь и невнятно вскрикивая. Я чего-то испугался и выскользнул на улицу — навстречу бежали Рыжий с Тихим:
— Там, там, еще один упал!…
Ничего не понимаю — где там, кто упал, и вдруг увидел сам — на том берегу, в лесочке — точно, возится, копошится, сматывает парашют — опять началось! — после всего, после взрывающихся самолетов и падающих в бездну тепловозов, опять здесь, в голом, обобранном лесу, после ночи, что я вижу и слышу? Что мы все видим и слышим, вряд ли кто может оценить:
— Люблю глаза твои, мой друг!… Ах, гад, сукин сын, лежать — кому говорят! С игрой их пламенно-чудесной… Куда! Куда ты тянешься, сынок!… Ты, детоубийца!… — и так далее. Кто-то совершенно серьезно воевал с парашютным полотном, будто в одиночку скручивая демона.
Читать дальше