Глушков из-за двери слышал, как в ответ громко гоготнули:
— Га!
Это “га” умчалось в темноту, и тишина влажной тьмы окончательно разрушилась. Недалеко грубой глоткой оповестил о своей службе пес, чуть в стороне раздался такой же басистый лай, словно кто-то тяжелой кувалдой стал вбивать в мягкую ночь толстые деревянные сваи. И скоро уже все собаки поселка — крупные восточные лайки — проклинали эту ночь с ее тишиной и неподвижностью.
Люди замолчали, невольно слушая собак, и невидимый сосед с той же шутливостью громко спросил:
— Кого прячешь?
— Ха! Кого прячешь! — откликнулся хозяин дома. — Тебе расскажи, и тоже захочешь…
С улицы послышались шлепающие шаги, хлопнула калитка, опять шаги, и через минуту поток света из соседнего дома иссяк. Скосов вошел на веранду.
— Хорошо бы набить твоим командирам морду, — сказал он и поправился: — Отцам-командирам…
Скосов помнил: года два назад, когда в гарнизоне сломалась котельная и офицеры с семьями приезжали мыться в поселковую баню, он, хмельной и распаренный, разговаривал в раскаленной парной с начальником гарнизона — пухлым улыбчивым мужичком с носом уточкой и телом кубышечкой. Бледные жиры подполковника Пырьева раскраснелись и залоснились, и он расслабленно спустился на самую нижнюю полку и охал, потряхивая веником над своими округлыми бабьими плечами. Однако левой рукой он не забывал укрывать, как будто случайно, свой отросточек, и без того надежно укрытый в наползающих складках живота и двух толстых вздрагивающих ляжек.
— Да понимаешь ли ты, что все твое войско — это мясо, баранина, — здоровым басом вещал Скосов. — Сборище балбесов. Они только сортиры чистить умеют, да и то плохо.
И Скосов хохотал при этом. А голый подполковник, похожий даже не на продавца, а на продавщицу ливерной колбасы, тихо хихикал, и казалось, что хихикает все его мелко трясущееся тело.
— Зря вы здесь землю гадите… А нужен один взвод, в котором я служил в свое время, — говорил Скосов, и лицо его красно горело. — И все твое войско через сутки сдастся мне в плен. Потому что меня воевать учили. А ты солдат ничему не учишь… Ты только с “кусками” у них тушенку крадешь… и нам же, гражданским, у которых такие же пацаны по армии, эту тушенку продаешь…
Пырьев, на счастье которого в парной не было его подчиненных, тихо хихикал и качал головой:
— Брось ты чепуху молоть…
— Вот тебе и брось. А тушенкой этой в следующий раз я тебя накормлю, ведра не пожалею. Хочешь? Нет?
Были времена, Скосова за подобную болтовню таскали к особисту в пограничную комендатуру. Но ему все сходило с рук. Он мог затихнуть на какое-то время, а потом дух противоречия вновь рвался из него. И майор-особист даже привык к общению с этим человеком, встречал его с улыбкой, одновременно таящей и ехидство, и властность. И протрезвевший Скосов, являясь на допрос в приподнято-бравом настроении, выслушивал майора с наигранной придурковатостью, шевеля бровями и поминутно восклицая: “Правда, что ли?”.
“Вы взрослый человек, должны знать, что я могу дать вам предписание на отъезд с острова в двадцать четыре часа…” — “Иваныч! Что ж ты строг! — И вдруг наклонялся к майору, говорил полушепотом: — Иваныч, как же ты меня отправишь с острова? С кем ты тогда работать будешь, с баранами? Ведь с ними неинтересно.” — “Нет, не с баранами, — тонко улыбаясь, поправлял его майор, — с честными советскими людьми”. Скосов, чувствуя промашку, распрямлялся: “Все, заметано! В следующий раз слова не скажу — сразу буду бить в харю.” — “Кого бить в харю?” — оторопело спрашивал майор. “Ну, Иваныч, ты должен понять, что тебя я и в мыслях не держал”. — Губы майора пытались кривиться в усмешке, он, еле сдерживая злость, все-таки шел на попятную: “Вот и хорошо, битье в харю — это уже заботы вашего участкового, ну а с ним сладить вам будет куда проще, чем с нами…”.
Времена те обратились в иллюзию, крамольные речи утратили острый вкус до постной обыденности, и, что удивительно, Скосов поумерил пыл, если он и выступал отныне, то лишь по инерции, по старой привычке: свободы желать уже было не к чему, свободы, как он сам говорил, было до бровей.
Собаки угомонились, тишина вновь набирала силу, и Глушков, пробираясь по темному жилью к отведенной ему постели, уже ни о чем не мог думать, он ощущал только одно — самое важное для себя: одиночество его кончилось. Душа его погрузилась в необыкновенную умиротворенность, будто сонное дитя в теплую пуховую перину. Судьба его уже вольно катилась по случайному руслу, и куда ее должно было вынести, в этот час совсем не имело значения. Он провалился в сладчайшую дрему, и все бдительные часовые его, отвыкшие за несколько месяцев армейского срока от покоя, заснули вместе с ним. Они проспали привычный час подъема, не сыграли тревогу.
Читать дальше