Сам он, несчастный калека, был здоровее их всех, а может быть, и всего народа, потому что он н е п р и т в о р я л с я, несмотря на все свои художественные заморочки — он и, возможно, Коцмолухович (он подумал об этом всерьез — вот до чего дошло!) — два полюса, два качества общественной жизни, два заряженные до неимоверного потенциала источника неизрасходованной энергии. Когда как не теперь (этот нарыв давно уже созрел и начал сочиться, отравляя самые отдаленные уголки тела) должно было наступить освобождение от движущейся китайской стены, нависающей над «гнилым» (несмотря на все мнимые революции) Западом, подобно тому, как он в эту минуту нависал над бездонной пропастью своего вдохновения, в которой кипел и булькал, таращился и щерился еще чудовищный в своем недоразвитии эмбрион будущего произведения. Ах, если бы всякое становление могло быть таким же однозначным, кристальным, непреклонным и необходимым, как таинственное появление на свет художественного творения — сколь прекрасно было бы даже общественное бытие! Но опять же техническое убожество искусства, даже самого высокого, — это клоунское фокусничество, это метафизическое жонглерство, это «ł o w k o s t’ r u k» и даже духа! Негодный образец для осуществления идеала в другой системе. Не «ложь искусства» возмущала Тенгера (это проблема для дураков и эстетических неучей) — искусство истинно, но проявляется в случайности данного, а не иного произведения. А сам он? — Тоже дело случая... Все хорошо, пока есть вдохновение. У него было право без иронии произносить это слово — он не был пресыщенным интеллектуалом, заядлым музыкальным графоманом или рабом славы и успеха. Неплохо бы иметь этот презренный успех, но если его нет, что ж — будем его презирать. Такой подход аморален по отношению к людям, но по отношению к почти абстрактным сущностям его можно себе позволить. Больше, чем искривленной наподобие его тела жизни, он пугался мысли о творческом бессилии, которое могло предательски наступить во время непрерывной борьбы с распространяющейся пошлостью, психофизической слабостью и скукой. Скуки он боялся. Он еще не достиг ее пика, но уже хорошо знал ее ужасные боковые безвыходные тупики, в которых поджидала безобразная самоубийственная смерть: высохшая, слезящаяся гноем согбенная старуха, смерть человека, убитого скукой, отравленного неудавшейся жизнью и не доросшим до него самого творчеством. Несмотря на то что он был на высоте, внутренняя амбиция толкала его лезть еще выше, туда, куда он мог добраться лишь как чистый дух, умертвив вначале свое тело. Это было то третье царство, о котором он мечтал, там скрывались (в муках покаяния без вины) завершение и преодоление неудавшейся жизни. Нужно было сделать прыжок и либо убить себя, либо взлететь в недостижимую до сих пор сферу жизненной и художественной абстракции. Даже тень успеха могла бы сделать это невозможным. А этого Тенгер боялся еще больше, чем скуки. И до бешенства раздражал духовное нёбо вкус иной жизни, который он почувствовал за время короткой (продолжавшейся двадцать три дня) любви к княгине, жизни его двойников, паразитирующих на разлагающемся заживо трупе непризнанного художника.
Он продолжал говорить:
— ...и к чему сводится эта ваша пресловутая таинственная и непостижимая политика, о которой говорится как о каких-то мистериях жрецов либо научных экспериментах всезнающих ученых. Никакой большой общечеловеческой концепции — сплошная мешанина противоречивых идеек, кишащих, как черви на трупе умирающей идеи народа и давно подохшем понятии государства как такового. Государство перестало быть слугой общества и превратилось в пожирающую его раковую опухоль, к радости тех, кто живет отходами и миражами прежней власти. Кажущаяся профессиональной организация является лишь маской, под которой скрывается деформированная идея, окарикатуренная мумия XVII века. Единственная сегодня по-настоящему великая идея — идея равенства и сознательного, вплоть до последнего пария, отношения к труду — фальсифицируется в мире в недобольшевизированных странах Европы (за исключением нашей страны), Африки и Америки, а воплощается в гуще четырехсот миллионов дивных желтых дьяволов, которые когда-нибудь покажут, что они умеют, даже не так, как Коцмолухович, эта исключительно важная сейчас у нас фигура всемирного предназначения. Единственным его великим деянием будет, возможно, то, что он ничего не сделает, — повернется задом к миру и тем проявит свою гениальность.
Читать дальше