Но пришел наконец день, когда Петру Петровичу стало по-настоящему плохо. Это случилось, когда латыш в кожанке с наганом на боку принес ему напечатанное на машинке постановление, в котором говорилось, что ему запрещается читать лекции. Почему? Потому что одна из них начиналась словами: «Предположим, что Бог существует…», и, распечатав ее в нескольких экземплярах, он оставил слово «Бог» с прописной буквы.
– Но позвольте, – воскликнул Петр Петрович, забыв о своей робости, – Новая Власть не может запрещать абстрактные спекуляции…
– А вот это, – отозвался латыш, – я вам и вовсе не советую. Ильич велел расстреливать спекулянтов на месте.
С этого дня Петр Петрович притих, стал избегать общества и становился самим собой лишь в тишине своей комнаты, сидя над клочком бумаги, испещренным эзотерическими формулами. Время от времени он отправлялся на базар продать самовар или фамильный портрет, возвращался оттуда с несколькими гнилыми картофелинами, варил себе на примусе чашку желудевого кофе и принимался за работу, не снимая митенок, все еще радуясь тому, что пребывает в интеллектуальном согласии с нынешними победителями. Те распинали священников на Дверях церквей (добросердечный Петр Петрович морщился, представляя себе эти картины, ужасные, но, увы! необходимые для воспитания масс), а он вот-вот был уже готов доказать, как а + b, что Бога нет: достижение единой цели разными путями – это сближает.
И такова была его готовность служить верой и правдой Революции, что он допускал даже, что временный запрет на лекции по метафизической физике – как ни неприятен он был ему лично – был, очевидно, вызван очередной прискорбной необходимостью, связанной с невежеством, в котором пребывали трудящиеся массы по вине старого режима. Так что и эти времена не были для него наихудшими.
Как бы то ни было, за несколько месяцев бывший профессор Петр Петрович Чебруков изменился до неузнаваемости: он исхудал, щеки его обвисли, посерели; он не ел ничего, кроме очисток и кочерыжек; исписав уравнениями и формулами листок бумаги, он тут же сжигал его и всякий раз, заметив на улице кожанку и кобуру нагана, переходил на другую сторону.
* * *
Однажды вечером, когда он возвращался к себе, выгодно обменяв запонки из перегородчатой эмали на пару сушеных селедок, он услышал позади себя влажное поскрипывание голубого снега и в страхе обернулся. Кожаная куртка, вся в геометрических складках, притягивала к себе свет уличного фонаря. Он прибавил шагу, но лишь поскользнулся и чуть не упал в сугроб. Тот другой быстро приближался, бодро и широко шагая, как будто на ногах у него были семимильные сапоги.
– Петр Петрович! Профессор! Это я – Горшков!
Горшков был когда-то самым никудышным из его студентов. Петр Петрович никогда не ставил ему больше двойки и не лишал себя удовольствия выставить его на посмешище перед всей аудиторией. Встреча не предвещала ничего хорошего. Но как убежишь в насквозь промокших бальных туфлях? Петр Петрович остановился. Горшков бросился к своему бывшему палачу и, сжав его в медвежьих объятиях, трижды расцеловал в обвисшие, шершавые щеки.
– Петр Петрович! Сколько лет, сколько зим! Ах, золотые, невинные годы! Вспомните: все мы пребывали еще в плену мракобесия, а ваши идеи сверкали под сводами наших черепов, как электрические лампочки, которые сторож зажигал в аудитории после шести часов, когда начинало темнеть! Ну, профессор, как вы, процветаете с тех пор, как был официально провозглашен рай на земле?
Профессор совсем не процветал. Он позабыл склонность Горшкова к цветистому стилю. Еще не совсем придя в себя, он второпях ответил русской поговоркой, в народном духе, желая, по-видимому, скрыть свои далеко не разночинные корни или свои занятия, не имевшие ничего общего с пролетариатом:
– Не будем гневить Господа: бывало и похуже.
Да, в то самое время, когда кампания против опиума народа шла полным ходом, он машинально произнес запретное слово! Детским жестом он поднес ладонь ко рту и окончательно смешался. – Ну, вы понимаете, Горшков, это просто так говорят. Слава Богу, вы лучше других знаете, что, видит Бог, я никогда не верил в доброго Боженьку.
Тут он замолчал, убежденный в том, что только что трижды подписал себе смертный приговор. Мысли его неотступно возвращались к нагану, к которому за минуту до этого нежно прижимал его Горшков. Но Горшков, казалось, не собирался цепляться за всякие нелепицы. Он только похлопал Петра Петровича по спине.
Читать дальше