– Это был бы мальчик. – Консепсион показала на свисавший сбоку длинный розовый пенис.
– Яички у него были внутри спины, – сказал доктор. – Беднягу вскрыли и удалили внутренности. Потом снова начинили и поставили тут. Мы обнаружили все обычные органы, только не на своем месте. Доминик не говорил вам, что мы старались сохранить зародышу жизнь, но не к чему было присоединить оборудование? У него вообще-то отмечались признаки адаптации – некоторые органы обрастали защитной оболочкой, но продлить его существование было никак невозможно. Вот я смотрю на это ужасное жалкое существо, и мне становится очень грустно. Я так ему сочувствую.
– Мне всегда жалко чудищ, – сказала Консепсион. – Даже в сказках, где чудовище злое и его в конце убивают. Каждый раз я огорчаюсь и думаю: а нельзя, чтоб как-нибудь по-другому закончилось?… У вас не осталось тех волос, что вы состригли?
– Конечно, остались. По волосам можно многое сказать.
– Вы не могли бы мне дать немного? Когда человек теряет ребенка, у него должно остаться что-то на память.
Не задавая вопросов, доктор Тапабалазо достал из шкафа свернутый пластиковый мешочек.
– Возьмите все, – сказал он. – У вас такое доброе сердце.
Консепсион раскрыла мешочек, сунула в него руку и нащупала волосы. Вынула несколько прядей и внимательно их рассмотрела. С улыбкой взглянула на Доминика Гусмана:
– Совсем как твои. Даже седина есть, и на ощупь точно такие же. Я их всегда буду хранить.
Они молча смотрели на несчастное существо в банке, которому не суждено было появиться на свет, и Доминик Гусман вдруг сказал:
– Нужно дать ему имя. Думаю, эта «тератома Тапабалазо» ему не подходит.
Доктор кивнул:
– Боюсь только, студенты уже окрестили его «гунн Аттила», хотя одно время у них была мода называть его в честь разных политиков.
– Пусть будет «Доминик», – решил кардинал; он не сказал, но с грустью подумал, что и сам он – урод, а потому существо должно носить его имя. – Сколь могущественны падшие, – прибавил он.
Чувствуя состояние кардинала, доктор Тапабалазо положил ему руку на плечо:
– Мой дорогой Доминик, спуститься с надоевших вершин – не то же самое, что свалиться с пьедестала.
Во дворце Гусман и Консепсион снова занялись упаковкой пожитков. Кардинал уладил с секретарем оставшиеся дела, в знак благодарности отослал доктору Тапабалазо несколько книг на древнееврейском и твердо отказался от беседы с толпой репортеров, у которых слюнки текли в предвкушении скандала; они слетелись, точно стервятники, и ожидали на улице под дождем. Читая в газетах оценки своей кардинальской деятельности, Гусман испытывал странное чувство, будто все это не имеет к нему отношения. Еще он читал о том, что в обществе назревает скандал из-за детских трупов в реке. Они с Консепсион предполагали, что Кристобаль как-то выбрался из дворца и его по ошибке приняли за беспризорника, но в то же время твердо верили, что он жив, и они его отыщут. Они часами о нем говорили, каждый раз начиная словами: «А ты помнишь, как Кристобаль…» – и Консепсион собрала его любимые игрушки, чтобы он ими играл, когда найдется. Лежа в постели в объятьях друг друга, они вспоминали его сладкий запах, его заинтересованность устройством организма и выделениями, его обескураживающие вопросы в лоб, его кожу цвета темного меда и огромные карие глаза.
Утром, когда они должны были покинуть дворец на своем новом бразильском джипе, Доминик Гусман взглянул на себя в зеркало и увидел мужчину в расцвете лет, с печатью пережитого горя, но не сломленного. Он осмотрел еще багровый шрам на животе и отметил, что даже немного пополнел. Оглядел комнату: ни следа Непотребного Ишака, Сутяги, Крикунов или еще кого из бесовского сборища, что столько времени его терзало. Гусман подошел к двери и собрался в последний раз закрыть ее за собой, когда услышал легкий стук. Заинтригованный, он вернулся в комнату и огляделся. Постучали требовательнее, звук шел слева. Доминик увидел, что за окном на реку суетится птичка. Они молча посмотрели друг на друга, а потом птичка еще настойчивее заколотила по стеклу.
Не зная, что еще сделать, Гусман открыл окно, и крохотная изящная колибри впорхнула в комнату. Она будто выставлялась: летала вверх, вниз, туда-сюда, грациозно закручивала петли, неслась пулей через всю комнату и без разворота мчалась обратно. Потом уселась Гусману на руку и деловито почистила перышки. Точно живой солнечный луч, переливающийся разными красками – изумрудной и сиреневой, лазурной и небесно-голубой, алой и нежно-зеленой. Он поднес птичку к свету, и перышки заиграли всеми цветами радуги. От этой пленительной волшебной красоты перехватывало горло. Гусман отнес колибри к окну и сказал:
Читать дальше