Однажды она предложила выступить мне. Возможно, человеку молодому будет проще договориться с молодежью. Мне кажется, она искренне не понимала, отчего ее собственные речи, хоть и популярные, пока не уберегли девочек от беременности, а мальчиков от курения травы, или бросания школы, или грабежей. Она дала мне сколько-то возможных тем — я ничего не знала ни по одной, — а потом сообщила, насколько я ее раздражаю:
— Беда с тобой в том, что ты никогда не знала борьбы! — Мы пустились в затяжную ссору. Мать нападала на «легкие» предметы, которые я выбрала для изучения, на «некачественные» колледжи, куда я подавала документы, на «нехватку амбиций», как она это видела, которую я унаследовала от другой стороны семьи. Я ушла из дому. Немного побродила по шоссе, покурила сиги, а потом сдалась неотвратимому и направилась к отцу. Мёрси уже давно пропала, с тех пор у него никого не было, он опять жил один и, казалось, был сокрушен, выглядел печальнее, чем я его видела когда-либо прежде. Его рабочий день — начинавшийся по-прежнему каждое утро перед зарей — стал для него новой загвоздкой: он не знал, куда себя девать после обеда. Инстинктивно он был человеком семейным, без семьи совершенно терялся, и мне было интересно, заходят ли когда-либо его навестить другие его дети, белые. Я не спрашивала — мне было неловко. Боялась я теперь уже не власти моих родителей надо мной, а того, что они выволокут на погляд собственные сокровенные страхи, свою меланхолию и сожаления. В отце я такого уже видела предостаточно. Он стал одним из тех, о ком раньше любил мне рассказывать: кого встречал на доставке и вечно жалел, старичье в домашних шлепанцах, что смотрит дневные телепрограммы, пока не начнутся вечерние, почти ни с кем не встречаются, ничего не делают. Однажды я пришла, а там объявился Лэмберт, но после краткой пурги натужной бодрости между ними повисли мрачные и параноидальные настроения пожилых людей, брошенных своими женщинами, и дело отнюдь не облегчилось тем фактом, что Лэмберт пренебрег прихватить с собой средство в виде травы. Включился телевизор, и они молча сидели перед ним весь остаток дня, словно два утопающих, вцепившихся в один кусок плавника, а я вокруг них прибиралась.
Иногда мне приходило в голову, что жаловаться отцу на мать может стать для нас обоих чем-то вроде развлечения — этим мы с ним могли бы делиться, — но такое никогда не получалось гладко, поскольку я крепко недооценивала, до чего сильно он продолжал ее любить и восхищаться ею. Когда я рассказала ему о месте для встреч и о том, что меня вынуждают там выступать, он сказал:
— А, ну что ж, вроде бы как очень интересная задумка. Что-то для всего сообщества. — Во взгляде его читалась тоска. Как он был бы счастлив, даже сейчас, таская стулья через дорогу, настраивая микрофон, успокаивая публику перед тем, как на сцену выйдет моя мать!
Стопка плакатов — не отфотокопированных, а нарисованных каждый от руки — провозглашала тему беседы: «История танца»; ее расклеили по всему жилмассиву, где, как и все общественные объявления, их вскоре творчески и непристойно осквернили — одно граффито вызывало ответ, затем ответ на ответ. Я как раз цепляла один такой плакат у дорожки в жилмассив Трейси, когда ощутила у себя на плечах чьи-то руки — краткое жесткое пожатие — обернулась: вот она. Посмотрела на плакат, но ничего не сказала. Протянула руку к моим новым очкам, примерила их себе и рассмеялась своему отражению в кривом зеркале, установленном возле доски объявлений. Опять рассмеялась, когда предложила мне сигу, а я ее уронила, а потом — еще раз, над сношенными полотняными туфлями на мне, которые я сперла из материна гардероба. Я себя чувствовала каким-то старым дневником, который она нашла в выдвижном ящике: напоминанием о более невинном и глупом времени в ее жизни. Вместе мы пересекли двор и сели на травяной обочине за ее жилмассивом, лицом к Св. Христофору. Она кивнула на двери и сказала:
— Но то были не настоящие танцы. Я теперь на совершенно новом уровне. — В этом я не сомневалась. Спросила, как у нее идет подготовка к экзаменам, и в ответ узнала, что в школах ее типа экзаменов не бывает, все это заканчивается в пятнадцать лет. Там, где я в оковах, она свободна! Теперь у нее все зависело от «выпускного ревю», куда «приходит большинство крупных агентов» и куда меня тоже с неохотой пригласили («Могла бы попробовать и за тебя попросить»), там и отбирают лучших танцоров, они находят себе представителей и принимаются ходить на пробы и прослушивания к осеннему сезону в Уэст-Энде или для региональных антреприз. Она распушила перышки. Мне показалось, что она вообще стала больше хвастаться, особенно в том, что касалось ее отца. Он ей строит сейчас большой семейный дом, как она утверждала, в Кингстоне, и вскоре она туда к нему переедет, а оттуда лишь прыгнуть, скакнуть — и окажешься в Нью-Йорке, где ей выпадет случай выступать на Бродвее, а уж там-то танцоров очень ценят, не как здесь. Да, она станет работать в Нью-Йорке, но жить будет на Ямайке, на солнышке с Луи и наконец избавится от того, что, как я помню, она назвала «этой жалкой ебаной страной» — как будто в самом начале поселилась тут чисто случайно.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу