Потом уж я понял, что впечатление мое было обманчиво. Она вовсе не была такой безмерно сильной, какой казалась. Постараюсь объяснить тебе, отчего это происходило.
Если ты всю свою жизнь шел против ветра и бури и вдруг попал на борт судна, вот как мы нынче с тобою, которое плывет по течению, с попутным ветром, тебя поразит сила судна. При этом ты ошибешься, но отчасти окажешься прав, ибо сила воды и ветра с судном заодно, раз именно оно, а не другое умело их себе поставить на службу. Так я всю мою жизнь под эгидой отца был приучен бороться с ветрами и бурями жизни. А в объятьях той женщины я чувствовал себя с ними в согласии, меня словно подхватила и несла сама жизнь. Мне казалось, что это происходило из-за великой силы той женщины, и это было верно. Я не знал еще тогда, насколько она заодно со всеми ветрами и бурями жизни.
Сразу, с первой ночи, мы сделались неразлучны. Меня всегда приводили в недоумение принятые у меня на родине любовные истории, которые начинаются в гостиной с комплиментов и взоров и через долгий ряд визитов, букетов, украдкой сорванных поцелуев ведут к тому, что считается вершиной любви, то есть к брачной постели.
Та моя любовь в Риме, начавшаяся в постели под влиянием винных паров, под грохот музыки, переросшая в такую преданность, нежность и окрыленную дружбу, о каких я и не помышлял, — была моя единственная истинная любовь. Скоро я стал то и дело брать ее с собою на целый день, иногда на сутки. Я купил лошадь и легкий экипаж, в котором мы разъезжали по Риму и по Кампанье до Фраскати и Неми. Мы ужинали в маленьких гостиницах и часто рано поутру останавливались на дороге, пускали лошадь пастись, а сами сидели на траве, пили кислое молодое красное вино, ели виноград и миндаль и глядели на птиц, тени которых кружили над великой равниной, а потом пробежали нашу карету. Как-то раз в одной деревне был праздник, был ясный вечер, вокруг фонтана висели китайские фонарики. Много раз добирались мы до морского берега. Был сентябрь, дивный месяц в Риме. Все вокруг начинает темнеть, но воздух ясен, как родниковая вода, и странно, что так много жаворонков и они поют в такое время года.
Олалла наслаждалась. Она всей душой любила Италию и знала толк в винах и еде. Иногда она вдруг наряжалась в кашемировые шали, шляпы со страусовыми перьями всех цветов радуги, и ни одна дама в Англии не могла бы тогда ее затмить элегантностью. А то ходила в холщовом балахоне, какие носят простые итальянки, и танцевала старинные танцы — и никто не мог с нею соперничать в грации и выдержке. Но обычно она предпочитала сидеть со мной рядом и глядеть на танцующих. Она жадно заглатывала впечатления. Куда вы мы ни пошли, она всегда оказывалась навлюдательнее меня и примечала многое, чего я не видел, хоть я был рыбак и охотник. И в то же время она словно не очень различала между несчастьем и счастьем, между вещами веселыми и печальными. Все с готовностью принимала она, будто знала в сердце своем, что страданье и радость — одно.
Как-то вечером, на закате, мы возвращались в Рим. Олалла, простоволосая, правила и, остегнув лошадь кнутом, пустила в галоп. Ветер сдувал с лица Олаллы длинные черные кудри, и снова я увидел длинный шрам от ожога, змейкой свегавший от левой мочки к ключице. Я спросил, как уж и прежде спрашивал, как угораздило ее так обжечься. Не желая отвечать, она вместо этого стала рассказывать о великих прелатах и купцах города Рима, влюбленных в нее, на что я в конце концов заметил, что у нее нет сердца. Она сидела молча, и по-прежнему мы мчались во весь опор навстречу кипенью заката.
О нет, — сказала она наконец. — Сердце у меня есть, но оно похоронено в саду белой маленькой виллы подле Милана.
Навеки? — спросил я.
Да, навеки, — сказала она. — Ведь место там восхитительное.
И чем же так взяла эта белая вилла подле Милана, чем она навеки удерживает твое сердце?
Не знаю, — сказала она. — Едва ли от нее много чего осталось, ведь никто не пропалывает дорожек в саду, никто не настраивает фортепьяно. Верно, там живут чужие. Но остался лунный свет, когда светит луна, и остались души умерших.
Она часто говорила странными загадками, но с нежностью и даже смирением, которые я в ней без памяти мювил. Она хотела нравиться и очень о том старалась, но не так, как слуга, замирающий от страха, что не угодил, но как богач, осыпающий вас благодеяниями из рога изовилия. Как ластящаяся к вам могучая львица. Иногда она мне виделась девочкой, а иногда казалась древней, как те тысячелетние акведуки, что стоят в Кампанье, кидая на землю долгие тени и сияя в лучах заката величавыми, потрескавшимися стенами. И я себя чувствовал с нею рядом ничтожным, глупым мальчишкой. И всегда мне казалось, что она гораздо сильнее меня. Если вы я вдpyr узнал, что она умеет летать, может воспарить над землей, вознестись высоко над моей головою, я бы, верно, ничуть не удивился.
Читать дальше