Не знаю, от чьего имени провозглашал отец свои постулаты, какая группировка, какая корпорация, секта или орден придавали своей солидарностью пафос его словам. Что касается нас — мы были далеки от любых демиургических покусительств.
Меж тем отец изложил программу теневой этой демиургии — образ второго поколения творений, — каковая была призвана стать открытой оппозицией господствующей эпохе. — Нас не интересуют, — говорил он, — создания с долгим дыханием, существа долгосрочные. Наши креатуры не станут героями многотомных романов. Роли их будут коротки, лапидарны; характеры — без расчета на будущность. Порой, ради единственного жеста, ради единственного слова, мы не пожалеем усилий, дабы вызвать их на короткое мгновение к жизни. Признаемся же, что не станем делать упор на долговечность и добротность исполнения, наши создания будут как бы временны, как бы разового пользования. Если ими будут люди, мы наделим их, к примеру, лишь одной стороной лица, одной рукой, одной ногой, тою, разумеется, какая необходима для предназначенной роли. Будет педантизмом озаботиться другою, не входящей в замысел, ногой. С тыльной стороны можно просто зашить полотном или побелить. Амбиции же наши сформулируем в следующем гордом девизе: всякому жесту — свой актер. Для обслуживания каждого слова, каждого поступка мы вызовем к жизни нового человека. Такое нас устраивает, и таким он будет, мир по нашему вкусу. Демиург возлюбил изощренные, безупречные и сложные материалы — мы отдаем предпочтение дешевке. Нас попросту увлекает и восхищает базарность, убожество, расхожесть материала. Постигаете ли вы, — вопрошал мой отец, — глубокий смысл сей слабости, сей страсти к папье-маше, пестрой бумажке, лакированию, пакле и опилкам? Это же, — продолжал он с горькой усмешкой, — наша любовь к материи как таковой, к ее пушистости и пористости, к ее единственной мистической консистенции. Демиургос — великий мастер и художник — делает ее неприметной, повелевает исчезнуть под игрой жизни. Мы, напротив, любим ее диссонанс, ее неподатливость, ее чучельную неуклюжесть. Любим в каждом жесте, в каждом движении видеть ее грузное усилие, ее инертность, ее сладостную медвежеватость.
Девушки сидели неподвижно со стеклянными взглядами. Лица их были вытянуты и оглуплены поглощенностью, на щеках выступили красные пятна. Понять, относятся они к первой или второй генерации творения, было сложно.
— Словом, — заключал отец, — мы намерены сотворить человека повторно, по образу и подобию манекена.
Тут для верности изложения следует описать некий мелкий и незначительный инцидент, какой случился в эту минуту лекции и какому мы не придаем ни малейшего значения. Инцидент этот, совершенно непонятный и бессмысленный в конкретном ряду событий, следует, конечно, истолковать как определенного типа рудиментарный автоматизм без предварений и продолжения, как своего рода злорадность объекта, перенесенную в психическую сферу. Советуем читателю проигнорировать его с тою же легкостью, с какой это делаем мы. Вот как все происходило.
Когда отец проговорил слово «манекен», Аделя взглянула на ручные часики, после чего многозначительно переглянулась с Польдой. Потом она несколько выдвинулась вместе со стулом, подтянула по ноге подол, медленно выставила стопу, обтянутую черным шелком и напрягла ее, словно головку змеи.
Совершенно неподвижная, с большими трепещущими очами, углубленными лазурью атропина, она сидела так между Польдой и Паулиной в продолжение всей сцены. Все три глядели огромными глазами на отца. А он кашлянул, замолк, согнулся и сделался багровый. В одно мгновение графика его лица, только что сумбурная и вибрирующая, замкнулась в присмиревших чертах.
Он — ересиарх вдохновенный, мимолетный отпущенник вихря умопомрачений — вдруг съежился внутри себя, сник и свернулся. Возможно даже, его подменили кем-то другим. Этот другой сидел напряженный, красный, опустив глаза. Польда подошла и склонилась к нему. Легонько потрепав его по спине, она заговорила тоном ласковым и заманным: «Иаков будет умницей, Иаков — послушный, Иаков не станет упрямиться. Ну же… Иаков, Иаков…»
Выпружиненный туфелек Адели слегка вздрагивал и поблескивал, как змеиный язычок. Отец мой, не поднимая глаз, медленно встал, машинально сделал шаг вперед, и опустился на колени. В тишине шипела лампа, в дебрях обоев бегали туда-сюда красноречивые переглядывания, летели шепоты ядовитых языков, росчерки мыслей…
Читать дальше