А Штайнер не сводил с них жесткого взгляда и жалел, что пришел сюда, он хотел послушать, что говорят, а не высказываться сам.
— Не лекари, а лекарь, — резко сказал он. — Не судите обо всех по несчастному Зелингеру. У него помутился разум, он сам не знает, что творит.
— Ясное дело, — снисходительно подтверждали они, — ясное дело. А ты никогда не пытался вылечить ее, медикус? Никогда не пытался?
— Она слепая, — спокойно ответил Штайнер, силясь призвать на помощь остатки своего авторитета. — Пытаться — не значит добиться успеха.
— А Зелингер думает, что тот добьется? — Теперь они смеялись во весь голос, и Штайнер ненавидел их и ненавидел Зелингера, этого доверчивого, как ребенок, предателя и, между прочим, своего друга. Он не хотел срамить Зелингера перед всеми этими людьми, но чувствовал, что должен, он хотел отмежеваться от этого эксперимента, от этой лженауки, от этого злоупотребления глупостью и невежеством.
— Бывают успехи такого сорта, которые, в конечном счете, оборачиваются неудачей, — упрямо сказал он, уставившись в свою пивную кружку.
Они смотрели на него, снисходительно посмеиваясь.
— Может, чудотворец станет в доме зятем, — сказал вдруг один из них, подручный мясника, живший в последний год на Вертельгассе.
На это Штайнер ничего не ответил.
Однажды Штайнер провожал Марию после концерта. На другой день кто-то насмешливо заметил, что, наверно, ему было легко идти торной дорожкой, по которой уже многие до него прошлись.
Зеефонд лежал в стороне от больших культурных магистралей. Вероятно, в Париже подобные слова были бы невозможны. Другое дело здесь.
И потому Штайнер ударил, сильно и точно. Насмешник тяжело рухнул на левый бок, слегка поцарапав себе при этом щеку.
* * *
Штайнер был холост. Часть его лица, лоб и кожу у висков, покрывали оспины. В этих местах лицо его напоминало рельефную карту царства мертвых.
Бородка, очень светлая, тоже скрывала рубцы.
Она никогда меня не видела, думал он, но что такое оспины, она знает.
— А что будет, если он добьется успеха? — спросил секретарь канцелярии городского совета, сидевший как раз против Штайнера; он оскалил желтые резцы, почти не в силах скрыть ликование. — Что будет, если она снова станет зрячей? Может, врачи постараются исправить ошибку, сделав так, чтобы она опять ослепла?
— Я от всей души желаю ей выздороветь, — сказал тогда Штайнер. — И он, и она будут тогда счастливы. Но давайте поговорим о чем-нибудь другом.
— Конечно, конечно, — снисходительно согласились они, обволакивая его своим смехом, и смех этот был такой тяжелый, душный, что Штайнер едва не задохнулся, и, вырвавшись от них, ушел. Когда он переступал порог, смех уже превратился в громовой хохот.
Шел дождь. Штайнер зашагал большими шагами по Амтсгерихтсгассе, по Хайлиггайстгассе, по мосту через канал, почти заросший мусором, который в него сбрасывали; капли дождя стекали Штайнеру за воротник, но он этого не замечал.
Мейснер, думал он, чудотворец.
Первое знакомство состоялось в сентябре. Но лечение началось только в середине октября. Чем была вызвана задержка, неизвестно.
— Мария, — ласково говорит он. — Мария Тереза…
— Да, отец. Я слушаю.
— Ты боишься? — спрашивает он.
— Нет, — говорит она. — Я не боюсь. Мы не боимся, правда, ведь? Ни ты, ни я. Мы знаем, что делаем.
— Ты не считаешь, что я совершаю ошибку? — с усилием спрашивает он. — Штайнер ко мне больше не ходит. Он считает, что я совершаю ошибку.
— Скоро мы узнаем, — тихо говорит она и медленно гладит отца по руке.
Да, думает он, скоро мы узнаем. Но, даже узнав, мы ничего знать не будем. Если мы добьемся успеха — если он добьется успеха, — все тогда рухнет. Мы потеряем равновесие, не будем знать, куда идем. Мы жертвуем равновесием нашего мира. Может, этим нельзя жертвовать.
— Штайнер, — говорит он, — утверждает, что я совершил предательство. Он считает себя истребителем чудес, и я теперь перебежал ему дорогу. А доброе отношение ко мне связывает ему руки. Я думаю, он в большом смятении.
Мария вслушивается в отцовский голос, но улавливает в нем только тревогу. Она откидывается на спинку стула и молчит.
Стоят первые дни октября.
В это утро она поднялась очень рано; никто ничего не говорит, но она чует это в воздухе и знает: сегодня. Она пытается играть, но играет слишком быстро, сбиваясь с темпа. Это менуэт, который однажды ее просили бисировать в салоне мадам Круа. «Он как раз ей подходит, — говорили собравшиеся в салоне, — веселый, но с затаенной грустью». Мария знала, что это неправда, и они говорят все это, чтобы казаться современными. Она слышала разговоры о новых писателях-романтиках, как они мечутся между скорбью и радостью, и теперь все должно было соответствовать этому духу.
Читать дальше