— Товарищ!.. Молодой человек!.. — позвал его Генсек.
— Спятил он, что ли? — взорвался Член. — Сколько можно?.. Не пойду!..
— Молодой человек, я вас зову. — Голос прозвучал так отчетливо, что Член струхнул. — В Афганистан захотели? Берендеев вам поможет.
— Этого еще не хватало… За все мои труды… — горько бормотал Член, выбираясь из кресла.
— Нет, нет!.. — закричал Генсек. — Не надо… Ты погляди на нее!.. Лапонька… рыбонька!.. — Донельзя взволнованный, он ерзал, взмахивал руками, словно пытаясь взлететь, вертел головой, сучил короткими ножками.
— Мать честная!.. — ахнул Член. — Да он токует. Это ж надо! Как рассластился старый пес.
— Я скажу Берендееву… Он не откажет… Золотые Пески… море… солнышко… Только помоги мне, милый!..
— Две путевки, — грубо сказал Член. — В Бургас.
— Да… да… только послужи…
Член быстро свинтил себя с Генсеком, проверил, подключен ли тот к сердцу и легким — не ровен час концы отдаст в порыве страсти, — и сообщил Селезенке, что им светит Бургас, если они угодят старичку.
— Неудобно вроде, — сказала Селезенка, обведя взглядом помещение.
— Чепуха! Нас не видно. Джинсы оставь, только спусти.
— Паровозиком? — спросила Селезенка.
— Еще чего! Ему и визуально хватит.
— Я такого способа не знаю.
— До чего ж ты темная дура! Визуально значит вприглядку.
— Так бы и говорил! — разозлилась Селезенка. — Больно забурел. Подумаешь, начальник. В гробу я таких видела.
Переругиваясь, оскорбляя друг друга, они устроились в кресле и принялись отрабатывать путевки в Бургас.
Генсек тихо и мелодично стонал, глаза сузились в щелочки, а все лицо опустилось в брыли.
«Боже мой, до чего же счастливая жизнь! — думал человек за колонной. — Как расточителен Господь к самым недостойным. За что ему все?.. Уже за чертой, уже покойник, а до чего же ему сейчас хорошо! За свою долгую жизнь он не сделал ни на грош добра, пустышка, даже без настоящего честолюбия, одно жалкое тщеславие, лягушка, раздувшаяся в вола. Манекен с орденскими планками. Хладнокровный покровитель всяческого зла, корысти, бесчестности. Ему плевать на Россию, все только для себя и своей пошлой семьи. Говорят, он не любит крови. А мясорубка Афганистана? А загибающиеся в лагерях диссиденты? А Машеров и Цвигун? Конечно, будут валить на окружение, как валили на бабника Ягоду и плясуна-карлика Ежова — жалких приказчиков смерти».
Любовный полет завершился: бурно, со слезой — у Генсека, хладнокровно — у исполнителей.
— Это все? — разочарованно спросила Селезенка. — За что тебя Генсек держит?
— Доберешь с Берендеевым, — съязвил Член и отключился от Генсека.
— Кончен бал, — прошептал незримый человек. — Лучше быть не может. Пусть уйдет, как жил, на вершине блаженства.
Из-за колонны показалась нога в генеральском сапоге и наступила на трубку, ведущую к сердцу Генсека. Тот трепыхнулся, как воробей, настигнутый кошкой в миг погружения в благость свежей навозной кучи, и перестал быть. Но отсвет последнего наслаждения запечатлелся на его огромном и ужасном лице.
Эту ухмылку не могли стереть никакие косметические ухищрения кремлевских похоронных гримеров. Вызвали художника Мылова, автора последнего и самого удачного портрета Генсека, где он изображен в маршальской форме верхом на коне. Самого коня не видно — Мылов умел писать только двуногих животных, но богатое кавказское седло удалось художнику не меньше лица модели: дивно молодого, лихого, отважного, с мудрой складкой меж черных полумесяцев бровей. Мылов долго мудровал над покойником, Генсек вышел из его рук накрашенный и напомаженный, как интердевочка, но неприличная улыбка все так же скашивала дряблый рот. Хотели послать за первым кремлевским маляром Омлетовым, он находился в творческой командировке — писал полковника Каддафи в кругу семьи, но, зная щепетильный нрав ливийского прогрессиста, не решились. К тому же, несмотря на весь труд потрошителей-муляжистов, Генсек стал отчетливо припахивать, подобно старцу Зосиме, что дало возможность придворному поэту Пречистенскому тонко намекнуть в прощальной поэме на святость покойного; кривую ухмылку поэт щедро приписал свету в конце туннеля, которым награждает праведников успение.
Торжественные, грандиозные похороны собрали всю Москву. Но что-то двусмысленное проглядывало в них, как и во всем долгом, пышном царствовании. Излишняя общительность и нервозность отличали возглавлявших кортеж ближайших соратников — интриги продолжались и у гроба. Ситуация была как после Смутного времени: не назван преемник, и каждый мог питать надежду, по-мичурински не ожидая милостей от природы.
Читать дальше