— Пощекочи ты лучше Сальвадора, — догадался он.
Цепь разорвалась.
— Разойдись! — крикнул Буонарроти по-командирски, и все разбежались в стороны.
Могучий Микеланджело поднял тушу над головой, кабан болтал ногами, но, оторванный от земли, он был, конечно, бессилен. Как Антей против Геракла. Классик держал животину над головой, давая время ей попрощаться с жизнью, с этим светом, помянуть незлым, тихим словом родственников и друзей, просто знакомых, встретившихся на длинном жизненном пути, у одного корыта.
Вот он уже решил покончить с нею одним махом, вдохнул, и, вдруг, на тебе, заметил, что верхом на свинье Пикассо сидит. Ослушался, видите ли.
— Слезь, ради Христа, — попросил его мэтр, — ты всё же вес, — по-доброму получилось у Мике-ланджело.
«Убил бы, — подумал, — взял бы грех на душу».
— Я — Пабло Пикассо, а не вес, — гордо отвечал андалузец.
Тогда Микеланджело смахнул его с кабана, как пушинку. Туда — сюда качнул тушку, и Пабло смахнулся — упал на соломку. Соломку успел кто-то из подручных подкинуть.
— Ну что ты тянешь, сколько можно? — спросил Леонардо, старший по званию. — Я уже заждался. Все уже насмотрелись и на силу твою небывалую, и на красоту мышц. Давай, пора. Час пробил и труба зовёт.
И Микеланджело крикнул:
— Проща-а-а-ай!
— А-а-а-й! — выстрелило из его горла, и кабан погиб.
Микеланджело разорвал его на две половинки. Прямёхонько у себя над головой. Леонардо подбежал под само действо. «Молодчина, — хвалил он брата по разуму, брата по искусству, хлопал его по плечу, — что значит мы, великие», — радовался, как ребёнок.
А Сальвадор, который уже маленько поостыл, толковал Пабло:
— Видишь, каковы титаны, не то, что мы с тобой. Смахнули нас, как пушинку.
— Это меня смахнули, — гордо ответил Пикассо. Леонардо с наслаждением пил из кружки, зажмурив глаза.
Все вышли из автобуса, чтобы подышать воздухом отечества. Пассажиры дышали и глубоко, и мелко, мужчины затягивались сигаретным дымом, папиросным дымом, махорочным дымом, курили самосад, вдыхали в себя всевозможную дрянь, чтобы достичь гармонии. Женщины стояли просто так. Курить им не хотелось, они и не пробовали никогда, но им был приятен сладкий дым.
Тут же, возле дороги, в алюминиевом бачке, продавалось мороженое, мечта детства, мечта всех. Бачок с мороженым стоял в более широком баке со льдом. Лёд испарялся, и вдыхать даже этот пар уже было счастьем. Лакомства никто не покупал, было стыдно тратить деньги, детство кончилось, а вместе с ним кончились и радости. Очень хотелось, но купить мороженое было нельзя, это было против морали, это был вызов. И если женщина позволяет себе такое на людях, то что она может сотворить, когда за нею не следят. Одна молодушка купила себе лакомство, ей нагребли его ложкой в картонный стаканчик; и все от неё отвернулись. И женщины, и мужчины.
— Да она городская, — угадал кто-то.
А если — городская, какой с неё спрос, что же с неё взять, что требовать. Её пожалели и простили. Некоторые мамы купили своим чадам по сто граммов, по полстаканчика и отвели их в сторонку, в кусты, чтоб не соблазняли других. Мороженое кончалось, и дети долго сосали деревянные палочки.
Но вот пора. Пора садится. Водитель призывно взмахнул крылом, и пассажиры с билетами сели на свои места, стали на свои места, легли, у кого были лежачие, и повисли, у кого висячие. Диспетчер, толстая, могучая, краснолицая, кустодиевская — культуристка — лёгким ветерком влетела в салон, честнее было бы сказать в шевелящуюся пещеру, и проверила билеты. Всё соответствовало. Триста тридцать три пассажира имели ровно столько же билетов, девяносто малолетних детей имели право ехать так и использовали это право на полную катушку. Диспетчер, худая, тощая, бледная до желтизны, в школьной форме, которая ей служила уже пятнадцать полных лет, вставила два пальца в рот, два — в нос, большими, оставшимися пальцами, дала понять пассажирам, что мир чудный пока, и свистнула, пронзительно, душераздирающе, долго и внятно. Люди прижались друг к другу, к сидениям, к ножкам сидений, к водителю, к оконным стёклам, и стало так просторно, что диспетчер, которая снова стала толстой, — наверно, она была ведьма — спокойненько так походила по проходу — все даже удивились. Дети высовывали отовсюду головы в лишаях, улыбались, показывая не только гнилые, но и здоровые зубы; улыбки почему-то у них были идиотскими. И вот пора, поехали. Водитель повернул ключ в замке, нажал на газ, отпустил сцепление, отцепил от себя кого-то, кто совсем уж закрывал ему глаза — дорогу ж не видно — и дёрнул за поводья. Конь тронулся. Он помчал, пофыркал, завернул за угол, проехал ещё метров десять и снова остановился. О, матерь пресвятая богородица! Он снова остановился. Двери автобуса открылись, а, может, у него была только передняя дверь, — значит, она открылась, и в автобус начали вваливать — хлынули — безбилетники. Они были скромные и вели себя тихо. Они не видели, как водитель пытался поцеловать диспетчера, а диспетчер ловко увернулась, щёку увернула от ловеласа, а вот улыбку спрятать так и не смогла. Выдала себя с ног до головы. Перебежчики-безбилетники тихо так зашли все, за углом опустело. Втолкались. Как только очередной гражданин появлялся в дверях, другие его подбирали и засовывали куда-нибудь. Как чемодан. Возле кресла водителя сидело четверо, но рычаг, который он то и дело двигал, был свободен, он ходил взад и вперёд, и даже немного в сторону. Этим рычагом водитель переключал скорости, но как он ни упражнялся, прыти у автобуса не прибавлялось, он только покашливал, когда хозяин лез во внутренности.
Читать дальше