И сердце действительно билось учащенно, когда на заснеженном склоне капитан командовал: В укрытие, мать вашу! но укрытия нет, было бы хоть дерево, хоть что-нибудь, но рядом только обезумевшие мулы, прикованные к стосорокадевятимиллиметровым орудиям; животное не может убежать с пушкой, притороченной к крупу, держись поближе к мулам, Кабирия! нас тут всех перебьют, капитан, надо уходить! Капитан! — а капитан хочет спасти свои тридцать лет, кто знает, что было в недопитом бокале в тот день, когда он поставил его на столик и начал свой пробег, который сейчас пролегает по горному хребту, и капитан кричит: В штыки! — и он, Кабирия, прав, скорей отсюда, пока нас не смели, бежит Последний, бежит Кабирия, бежит малыш, все бегут прямо на пулеметное гнездо в снегу, пятьдесят метров в гору под градом пуль, наугад сеющих смерть, дикий крик в горле; Последний, как сильно бьется сердце. Наконец они увидели их — врагов — лицом к лицу, а потом, когда те побежали, увидели их спины. В наскоро вырытой яме они нашли одного из них: вместо руки — месиво, другая поднята, будто мертвец хочет задать вопрос. Спрашивай, Kamerad. Я выживу?
Последний опустился на корточки перед малышом, который сидел на снегу и плакал навзрыд. Осмотрел его, но ни ран, ни царапин не заметил. Что с тобой, малыш? Взял у него из рук винтовку и положил рядом. Капитан надрывался, приказывая двигаться дальше. Малыш дрожал и плакал. Это надо было видеть. Высоченный детина весом в сто килограммов. По вечерам он на спор поднимал мула, а за несколько лишних лир мог с ним на руках и вальс станцевать, подпевая себе по-немецки. Последний мягко провел пальцами по глазам товарища. Это успокаивает сердце. Малыш, мы должны идти дальше. Тот произнес всего одно слово: нет. Тогда Последний взвалил его себе на спину, как раненого; парень и был ранен, но куда, знали только они двое.
— Оставь его.
— Я справлюсь.
— Тоже мне, силач нашелся!
Кабирия обхватил малыша рукой за шею, и они вдвоем потащили его дальше. Малыш уже не плакал.
Так складывалось то самое братство , которое они искали. Смерть и страх — вот что их сближало, но еще и отсутствие на многие километры вокруг женщин и детей, фантастическое обстоятельство, приводившее их в состояние особой, можно сказать — созидательной, эйфории. Там, где нет ни детей, ни матерей, ты — Время, без прежде и без потом . А там, где нет ни любовниц, ни жен, ты снова животное, инстинкт, первобытное существо. Они чувствовали себя просто самцами — примитивное ощущение, быть может, едва знакомое им по дружным обрядам подростков или по мимолетным вечерам в борделях. На войне все было более настоящим и цельным, потому что в сражении, ставшим обязанностью для животных-самцов, их первобытные инстинкты находили свое завершение и замыкались на самих себе, принимая форму безупречной окружности. Они были самцами, освобожденными от ответственности за деторождение и вырванными из хода Времени. Сражение казалось не чем иным, как следствием.
Не всем дано воспринимать с такой ясностью абсолютную простоту собственной личности, и многие от этого впадали в опьяняющую эйфорию, неожиданно начинали ценить самих себя. К ежедневному кошмару окопов прибавлялось ощущение жизни в чистом виде, ощущение себя кристаллическими образованиями человечества, вернувшегося к своей примитивной простоте. Алмазы, герои, они бы никому не смогли объяснить свое чувство, но каждый из них видел его в глазах другого, словно в зеркале, и оно становилось и его чувством. Это был секрет, скреплявший братство. Ничто не могло его разрушить. Это чувство было их лучшей частью, и никто не мог отнять ее у них.
Потом выжившие долго пытались обрести то братство в обычной жизни, в мирное время, но безуспешно. В конце концов даже пришлось искусственно создать его в лаборатории, превратив в товарищеский дух политической утопии, возвышавшей их воспоминания до уровня идеологии, которая военизировала послевоенный мир и душу в насильственных поисках лучшей части в каждом из уцелевших. В результате они подарили Европе разные варианты фашизма, рассказывая в родных деревнях об очистительном окопном опыте, — многие искренне верили в пользу своих рассказов. Но геометрическая точность, с которой этот эксперимент привел их — мотыльков, летящих на свет, — к следующей войне, объясняет потомкам то, о чем они, возможно, догадывались, но не хотели признавать: только кровавый запах бойни мог превратить в реальность то, что для них было воспоминанием и казалось сном. Как люди, получившие страшный урок, могли вновь — часто на протяжении одной жизни — вступить в войну, через двадцать один год после Первой мировой? Стоит задуматься, сколь восхитительно было чувство первобытного братства в окопной грязи Соммы или Карсо — своего рода предвестие подлинной человечности. Можно ли было отказаться от соблазнительной надежды, что это предвестие сбудется после того, как на земле воцарится мир?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу