Плечо ныло, даже не плечо, а предплечье, как будто от тяжелого отцовского чемодана. Боль уходила вбок, под мышку, и Алек втайне размечтался об инфаркте: чтобы увезли в больницу, чтоб отец с Леной, а не он, чувствовали себя виноватыми. Что она будет делать без него? Он вновь вернулся к этой мысли, продолжая машинально шарить в пустом кармане в поисках несуществующего ключа. Что она будет делать без его двойственности, его непредсказуемости, его поисков виноватых и чувства неизбежности страдания — всего того, что в ее сознании и стало отождествляться со словом «Россия»? Даже причина недавней ссоры — поездка на дачу, точнее, ненависть к этой идее дачи — исходила от Алека, поскольку загородный дом принадлежал друзьям Алека по Лондонскому университету. Не надо было ее вообще туда возить: загородная местность для нее и была Россией. «Благословляю я леса, и голубые небеса, и в поле каждую былинку, и в небе каждую звезду», — декламировала она нараспев, по-русски, разгуливая среди лужаек и лирических овечек. Он ненавидел овец. Он глядел на них волком. Они были воплощенным лицемерием английского ландшафта. На первый взгляд — шелк лужаек и руно овечек; но стоит ступить ногой в этот рай — и тут же вляпаешься в овечье дерьмо. Жужжание мух и режущее ухо блеянье. Потерянный рай при ближайшем рассмотрении оказывался все той же овчинкой, не стоящей выделки. Кроме того, эти овцы всегда бросались под колеса. Впрочем, не всегда: овца бросалась под колеса, если только баран оказывался по другую сторону дороги; если же баран был на той же стороне, что и овца, она провожала тебя бараньим взглядом.
В тот заезд Лена хотела остаться в деревне на всю неделю. Он мечтал убраться оттуда к вечеру того же дня. Она приехала с мольбертом и красками, собиралась ходить на этюды, а потом создать нечто концептуальное, разрывая холсты на мелкие клочки и подвешивая их во дворе на веревке прищепками, как стираное белье. Но к вечеру ей неожиданно стало плохо. Она забралась на кровать и лежала там, скрючившись в три погибели, ладони зажаты между колен, и вывернутая голова зарыта в подушки, чтобы Алек не слышал, как она стонет. Она отсылала его от себя, уверяла, что это нечто мистическо-женское, и Алек предпочел не вникать. Он спускался вниз, садился у окна с книгой, но жужжанье мух под блеянье овец, утончавшееся к вечеру в комариный звон и зуд, доводило до помешательства. Он снова шел наверх, садился рядом с ней на скрипучую старую кровать и спрашивал: «Ну как ты, как? Лучше?» И в нервозности этих переспросов звучала не забота о ней, а его нетерпение. Когда наконец ей стало чуть лучше, он тут же объявил, что отбывает обратно в Лондон. Она лишь улыбнулась виновато: у нее не было сил подбросить его до станции (Алек за все эти годы так и не научился водить машину). Ощущение вины перед ней отчасти даже уравновешивалось тем фактом, что ему придется тащиться пешком до автобусной станции — в милях четырех, холмистой тропой. Ландшафт в сумерках вызывал знакомую с детства тоску и страх перед загородной местностью: в сыром тумане тускло тлели окошки коттеджей, разбросанных по темным холмам, и из далеких хуторов доносилось неопределенное уханье и мычанье. Он снова уходил. Она снова оставалась. Он ушел. Она осталась. Вновь повторялась все та же линия разлуки. Как вырваться из этого повтора? Как будто человек, отчаявшись сочинить стихотворение, начал рифмовать собственные жизненные поступки.
«А где отец? Почему ты один?» — первым делом спросила Лена, впуская его в квартиру. «Надо обладать поразительной внутренней дисциплиной, чтобы жить в таком беспорядке», — подумал Алек, оглядывая знакомый хаос Лениной квартиры, и сказал:
«Я ключ забыл».
«Что произошло? Где ты его бросил? — И поспешила добавить, реагируя на Алеково пожимание плечами: — Я имею в виду отца, а не ключ».
«Сразу формулировки: бросил! Я его бросил?» Он вскочил с кресла и навис над Леной через столик, с гримасой ненависти на лице настолько для нее неожиданной, что она заслонила лицо рукой, как бы защищаясь от неминуемого удара. Он тут же отшатнулся и плюхнулся обратно в кресло. Сжатые злостью губы вдруг исказились, как будто в кривой усмешке, и подбородок задрожал. «Бросил? — повторял он в полуплаче-полусмехе: — Бросил на произвол судьбы», — растягивал он последнее «ы», почти хныча. Лена налила ему виски, он заглотнул всю порцию одним махом, стуча зубами о край стакана в лихорадке подступившей истерики. Он поперхнулся, и слезы градом покатились по щекам. В этом припадке было все: и чуть ли не годовое выматывающее ожидание визита отца, его собственные неудачи за этот год; вся жизнь представилась сплошной неудачей, вся жизнь предстала перед ним как сплошная надвигающаяся необеспеченная старость — нельзя ни заболеть, ни на секунду расслабиться, надо быть постоянно готовым к самому худшему, постоянно готовым к визиту отца: он должен оправдать доверие. Отец, родина, товарищи отпустили его для великих свершений, а где эти свершения, что он может продемонстрировать как результат своего пребывания на так называемой свободе? Отец приехал для подведения итогов его несостоятельности и неспособности самостоятельно найти путь в жизни. Дорогу домой.
Читать дальше