И, стискивая зубы, встал, выпрямился, чтобы не сидеть бессильным на земле.
Человек — от него действительно попахивало водкой — осмотрел его, подойдя чуть не вплотную, поводя снизу вверх лучом.
— Значит, выздоровел. Из терапевтического? В самоволку ходил? — Голос, странно, был не молодой, а старческий. — Да не дрожи ты, малый, это я у сына форму взял, чтоб сподручней, — хихикнув, объяснил, как своему, сторож. — Ну что, кинул палку Марухе, а? Иди, иди, не заблудись. — И посветил фонарем. — Вон терапевтический.
Он долго стоял у стены чужого корпуса, слушал, как уходит, что-то бормоча, сторож.
Потом, держась за стену, — только б не упасть, — перебирая руками, завернул к себе, в ортопедическое, в хирургию.
* * *
Почему ж теперь он знал точно, что умирает?
Не боль в ногах, ее можно терпеть, еще терпеть, а от непонятного забытья.
Он выныривал оттуда, но на минуты только, и проваливался. Слишком, оказывается, долго не приходит он в себя после наркоза, после операции.
Когда открывал глаза, то видел врачей. Они стояли, наклонясь, двое. Нет, Саморукова больше не было. Эти стояли, хирурги.
Один был Дмитриев, другой — Егоров. Но почему Дмитриев был такой сутуловатый, неопределенных лет и такой же гладко-седой, с таким же пробором?.. А у Егорова были большие и даже теперь как будто ироничные черные глаза?
Однажды — вечером это, ночью? — он увидел, как нянечка, врачи ее звали Анусей, пыталась снять его боль. Она-то думала, что он спит.
Она отвернула его одеяло и, нагнувшись, шепча непонятное (по-татарски, что ли), едва не касаясь ладонью, водила в воздухе вдоль обвязанных, забинтованных его ног. Доходила до пальцев, там, где под бинтами пальцы, и отбрасывала что-то в сторону, прочь, отмахивала ладонью изо всех сил. Что отмахивала…
Не проходило забытье.
То музыка была далеко какая-то, то сны вроде, люди были, но не запоминалось.
Зато так четко вдруг пришло, как в воскресенье вечером, никаких врачей в отделении, понятно, не было, он на Антошкиной машине с Антошкой перед самой операцией ездил к себе домой.
Вава к нему ни разу не приходила. С того дня, первого, как звонил из больницы и все объяснил, телефон у нее не отвечал. Или вдруг трубку вечерами брал курский «братец», но после «але» молча слушал и на полуслове отключался молча. Антошка сказал, что, когда он сам звонил, было то же.
Машину Антошка остановил, не доезжая до дома. Бабки в платочках, вечные как будто, сидели на своих лавочках у третьего подъезда, у второго, и, как говорил Антошка, пока дойдешь до своего, до первого, хоть какая будет информация. Да и ставить машину под своими окнами было ни к чему.
Все бабки смолкли сразу, уставились, прищурясь, но не на Антошку, на него.
— Добрый вечер, — он кивал в сторону бабок, хотя лиц не различал.
— А-а, здравствуй, здравствуй. Что, на девятый день идете? Это они Савельевну помянуть. — Бабки переглядывались.
«Умерла уже Манюня», — понял он.
Но у своего первого подъезда сидела одна только Анисья, опираясь на палку, и жену его она чего-то давно не видела.
— Там живет какой-то, — шепотом сказала Анисья. — Мужчина ходит, очки на носу толстые.
Они поглядели на окна, свет там не горел.
Он вынул из кармана ключи от квартиры и первым, за ним Антошка, вошел в подъезд.
Его ключ к дверному замку не подходил: замок явно был другой, замененный.
Совсем непонятно было: если это действительно девятый день с тех пор, как Манюня умерла…
Он лежит на спине на кровати, приподнятой на винтах, боль не затихала. Антошка намекал, что это никакой не «двоюродный братец», да и у самого тоже ведь давно закрадывалось, но только где она, Вава?..
Он закрывал от боли глаза, и лезла в голову газетная статья какая-то о людоеде, который поедал потом своих любовниц.
Теперь он видел ясно застеленную чем-то белоснежным, а уже в пыли кровать со спинками, огороженную, как в музее, тонкой лентой, и лежали бумажные цветы на подушке.
Но ведь такое видел он наяву! — в квартире своего знакомого: все было в память умершей любимой жены. Правда, знакомый этот скоро тоже умер.
Любимой… Настоящее, самое настоящее у него, что он давно понял, было — у многих было такое?! Ну и что! — только в девятнадцать лет. Когда была Лена. Осенью, никого нет, а еще светло, листья всюду сухие и рядом тоже, на скамейке. Но не холодно совсем.
И проходит мимо человек с велосипедом, ведет его за руль, листья хрустят, колеса кажутся слишком большими, если сидишь на невысокой садовой скамейке и смотришь, когда уж он пройдет мимо.
Читать дальше