Вот, скажем, его последний каприс… какая прекрасная, выразительная тема!.. И так она может зазвучать на рояле, во всех регистрах, во всем диапазоне… от грандиозного форте до почти неслышного, тающего в воздухе пианиссимо!..» (Музыкант играет Этюд ля минор Паганини-Листа.)
Браво, браво, маэстро! Вам вновь аплодирует вся улица! Мне кажется, дух Листа витал над вами, когда вы играли!
Но наступило утро в нашем маленьком, тихом немецком городке: скоро няни выведут на бульвар детей, стряпчие отправятся в ратушу, а кухарки — на рынок. Вот и Гофман гасит свечу, надевает фрак и поправляет манишку у зеркала: ему нужно вовремя явиться в бамбергский театр.
О, как жаль расставаться с роялем, мольбертом и письменным столом! Но промелькнет день, наступит вечер, и он вернется на свой чердак. Прикорнет на часок, чтобы восстановить силы, выпьет залпом бокал вина, и долгая ночь снова принадлежит ему. Гофман будет рисовать, сочинять музыку, играть на рояле и стремительно, почти без помарок писать рассказы, окуная гусиное перо в чернильницу, из которой, словно из волшебного колодца, появятся на свет его причудливые персонажи.
И тогда Эрнст, Теодор и Амадей встретятся снова.
26 мая 2001 года
КАЛОШИ СЧАСТЬЯ
(записки случайного философа)
Почему я люблю так детство? Я безумно люблю его, мое страдальческое детство.
В. В. Розанов
Пролог
ЧЕЛОВЕК С ЗАПИСНОЙ КНИЖКОЙ
Чуть было не сказал — фосфорическую
Теперь-то я вижу, что во всем этом была некая странность, некая причудливость, некая, я бы даже сказал, экзотичность. Была, хотя всех вполне удовлетворяли те сбивчивые объяснения, которые я приводил в оправдание своего визита, и никто не спешил заподозрить во мне до приторности вежливого и улыбчивого (перламутровая вставная улыбка!) страхового агента, ночующего по чердакам бродягу или квартирного вора, замышляющего очередную кражу. Никого не настораживало то, как заискивающе я улыбался, пританцовывал на месте и учтиво приподнимал над головой шляпу, называя свое имя и тем самым стараясь произвести должное впечатление на хозяина квартиры, открывшего мне дверь. Впечатление, призванное внушить, что мой визит не имеет ничего общего с попыткой принудить его любыми средствами застраховать от пожара полосатый тюфяк, безногий стул и пыльное зеркало. Столь же чуждо мне намерение заполучить посредством вымогательства ржавый ключ от чердака, где я мог бы провести ночь, или взломать чужую дверь и унести в потертом бауле мраморное пресс-папье, бронзовые подсвечники и столовое серебро. Да и сам факт, что человек с записной книжкой поднимался по лестнице, стучался в двери и, неуклюже представившись, задавал нелепые и невразумительные вопросы, тоже не вызывал удивления, хотя странность, причудливость, экзотичность были, казалось бы, налицо и вопросы имели особое свойство.
Совершенно особое, уверяю вас, — потому-то все с такой готовностью принимались на них отвечать и даже опережали меня, с нетерпением обгоняли, предупредительно забегали вперед: я еще не спросил, а они, догадливые, уж и так все поняли и ответили. Значит, они не столько стремились удовлетворить мое любопытство, хотя оно и не казалось праздным, сколько им самим хотелось выговориться, исповедаться и облегчить душу. Ведь я расспрашивал о таком затейливом, замысловатом и загадочном предмете, как их собственная жизнь, а это не могло не льстить и не вызывать ко мне чувства стыдливой благодарности, столь свойственного людям, не привыкшим тревожить свое тщеславие.
Таким образом, меня не подозревали, и вскоре я сам стал приравнивать свои визиты к обычному хождению на службу, не обнаруживая в них ничего детективного, но усматривая нечто… ну, скажем, литераторское: вот, мол, изучаем жизнь, собираем, материален, копим наблюдения. Через годик-другой, глядишь, и порадуем вас пухлым романом с эпиграфом из Шекспира, именем главного героя в заглавии и подзаголовком — семейная хроника. Как это там рифмуется: «Не муки тайного злодейства… изображу… преданья русского семейства».
Да, если бы все так просто… русского семейства! Изображу — перескажу. Какое почтенное занятие для литератора старой закваски, породистого и картинно-классического, как двойное «л» в фамилии Соллогуб! Для этакого литературного льва: массивная, горделиво откинутая голова со скобкой прямых волос, закрывающих большие мясистые уши вегетарьянца, мягкие белые руки, сложенные на набалдашнике трости, цепочка позолоченных часов, свисающая из жилетного кармана (надавишь на ребристую головку, откинется крышка и заструится, зажурчит музыка), и посверкивающее стеклышками пенсне на переносице крупного насморочного (петербургская сырость!) носа!
Читать дальше