Часто он думал о том, что, по сути, всякий добротный писатель сочиняет на незнакомом ему языке. В этом и есть главный смысл — заговорить на языке, которого еще как бы не существует, хотя давным-давно известны (и потому почти безжизненны) используемые им слова. Все равно что разглядеть впервые крест в сплетенных в поперечье палках.
Креста на сей раз, однако, не получалось: слова, в каком бы порядке ни ложились они на экран, были мертвы. Мертвы, как умеют мертвы быть только слова, — так, будто никогда и не жили…
Очень похоже на странный недуг, что приобрел Дарси пять лет назад, когда вдруг проснулся средь ночи и услышал, что сердце в нем оцепенело, что оно не бьется. Длилось это лишь несколько секунд, после чего сердце вздрогнуло и зашлось галопом, разнося по венам густую и горячую, как лава, кровь. Однако в ту пару секунд, что оно в нем молчало, Дарси чувствовал, знал , что он умер.
Поскольку приступы повторялись, кардиолог ему прописал какие-то капли и «полный покой». Пациент усмехнулся. Ему показалось забавным, что клин вышибается клином. Рецепт лечить смерть ее же подобием Оскар сразу отверг: он не слишком желал исцелиться. Это было бы равносильно потугам врачевать собственный стиль. А «умирать на ходу» ему доводилось и прежде. В детстве, случалось, он засыпал в минуты излишнего напряжения сил: играя в футбол, отвечая урок у доски, впервые целуясь с девчонкой и даже однажды — в седле, собираясь взять с разгону препятствие.
С возрастом это как будто прошло. Но как-то, подравшись в студенческом баре, Дарси сшиб кулаком какую-то пьянь и тут же свалился, настигнутый сном, прямо на пол — решили, что он упал в обморок. Однако едва ли то было потерей сознания. Скорее его отместкой за ложь, за неискренность отречения от того, что, пожалуй, являлось предназначением Дарси: он был обречен созерцать . Пробежки по парапету над Темзой были всего лишь проверкой его неумения преодолеть в себе это проклятье — неспособность к действию в его чистом, беспримесном виде, когда то, что ты делаешь, делаешь именно ты, а не тот, кто тобой притворился. Избавиться от дефекта зрения, из-за которого все, что видишь, предстает так, словно смотришь на это со стороны (в том числе на себя; в том числе на того, кто не ты, но внедрился в твою оболочку; в том числе на того, кто за ним наблюдает; в том числе и на тех соглядатаев вас, что всегда будут ты, но тобою при этом не станут; в том числе на того, кто упрямо надеется: ты — это ты), представлялось ему невозможным, а с недавнего времени — даже ненужным: какой смысл менять почерк, если кроме него у тебя, на поверку, ничего-то и нет?
С той поры, как ему показали приснопамятный желтый конверт (черно-белые снимки; сокрушенная мина отца, неспособная скрыть торжества; спертый воздух обмана), Оскар остерегался влюбляться. Очевидным успехом у дам он не дорожил: женщины были лишь повтореньем того, что, увы, повторить невозможно, и потому всякая связь его была мимолетна, сумбурна, обидно скучна и оттого почти унизительна. Объятия и ласки сулили заведомо лишь омерзение — ни намека на радость, пусть скоротечную, ни упования на привязанность, хоть самую вялую, они подарить не могли. Расставшись с очередной оскорбленною пассией, он тупо сидел и таращился в стену, чье белое полотно без мазков и было его состояньем. Если вдуматься, он всегда-то и был — белый лист.
Белый — это не только отсутствие цвета. Это еще и отсутствие центра…
Попытки восполнить его на бумаге давали Дарси иллюзию некого обретения — той точки опоры, на которую, словно на гвоздь, прибитый к стене, можно б было повесить, сняв с плеч, свое одиночество. Только природа его была такова, что крючком не поймать: у одиночества центр — везде.
Сестра, чья откровенность с привыкшим к закрытости Оскаром нарушала подчас границы приличий, винила во всем их отца: «Это ж надо, вахлак! И какого лешего было знать тебе правду?! Правда — как грыжа, только ноет в паху да шаг укорачивает, а у тебя он и без того семенит. Сухарь возомнил, что окажет услугу. Хороша же услуга — кастрировать сына! Вот погоди, коль удастся, я обязательно с ним пересплю…» Полная противоположность брату, она мерила жизнь количеством кратких, как сон, авантюр, предаваясь стремглав эпидемии бурных соитий с любым, кто готов был помочь ее агрессивности застолбить за собою странную веру в святость той нервной свободы, что выражалась обычно в чудаковатых и, на взгляд брата, дурацких поступках — лишь бы всякой пристойности наперекор. На твоем месте, говорила сестра, я бы обвешала дом скальпами покоренных девиц, а потом бы, на старости лет, устроила выставку. Но ты размазня. По правде сказать, никакой . Ты даже не пахнешь. И надо же было родиться такому уроду!..
Читать дальше