― Не спится, сынок?
― Проснулся вот, ― сказал неохотно, подавив волнение, брат.
― Двери что-то раскрыты, ― в голосе старика послышалось недоверие.
― Наверное, ветер.
― Непохоже. На улице с утра спокойно.
"Из-за меня! ― ругал я себя. ― Забыл второпях закрыть двери. Подкопается..." Почудилось: знахарь направился к лежанке. Шаг... другой... "Не закашлять бы", ― мелькнуло в голове ― и удивительное дело! ― сразу же затем в горле запершило, пришлось вцепиться зубами в одеяло.
― Так вы о дверях, папаша, ― будто бы спохватился брат. ― Задумался и не совсем правильно понял вас. Двери открыл я...
― Ты?
― Вон какая стоит духота.
― Верно, душно.
К дождю, что ли?
― Может быть, и к дождю. Лежи, не раскрывайся. Двери? Двери пусть стоят раскрытыми. Я-то пришел за подушкой...
Старик ушел. Я выскользнул из-под одеяла, взглянул за порог ― дворик был пуст, калитка закрыта, над изгородью виднелась голова знахаря, удалявшегося в глубь сада. Я подал знак больному. Брат оделся, двигаться ему было трудно, и мне пришлось все время поддерживать его за локоть.
― Присядем, ― попросил брат, едва мы миновали лаз в соседнюю усадьбу. Не дожидаясь ответа, он присел на краешек арыка в кушерях, перевел дух. ― Коноплей пахнет.
Я оглянулся и, не увидев ничего, кроме лебеды и еще каких-то трав, почувствовал себя не в своей тарелке; стало жутковато от "коноплей пахнет", но затем, когда мы одолели очередной коротенький отрезок пути и когда я увидел вдоль изгороди крохотное поле неубранной конопли, стало ясно, что брат не бредил, что у него обостренное обоняние. И снова брат присел на землю ― вот так, то и дело отдыхая, мы прошли полпути, до телеги оставалось не более сотни метров. Очередной привал намечался в урюковом саду. Однако отдохнуть не привелось ― позади послышались пронзительные выкрики, заставившие нас собраться и следовать дальше. Кричал ― нет, вопил! ― конечно, знахарь. Хрипло, обрывисто залаял пес, ветер раскачал деревья ― кроны их тысячеголосо неприятно зашумели ― вот так сразу оборвалась тишина. Спустя минуту-другую брат сел на траву, сложил руки на коленях и, выдержав томительную паузу, произнес:
― Все!
Выглядел он вконец измученным, Я стал уговаривать его взять себя в руки ― тщетно!
― Все, Дауд! Все... Не могу…
Смотрите! ― я показал рукой на запад: там, за кушерями, в просвете между деревьями, за изгородью, продержавшись немного в поле зрения, промелькнул расплывчатый, похожий на тень, силуэт всадника ― стало быть, старик успел-таки оседлать коня и броситься на поиски исчезнувшего больного! Он мчался почему-то к шоссе, в обратную от нас сторону. Я вообразил: вот он доскачет до людского шоссе, промчится по гравийному полотну шоссе километр-другой, не обнаружив беглеца, повернет в переулок. И тогда... От обиды навернулись слезы.
― Что с тобой, Дауд? ― спросил брат, посмотрев мне в глаза, да так внимательно, что я не мог знать, что и думать ― будто решалась не его, а моя судьба, что все это ни капельки не трогало его. На мгновение замешкался, потом ― не знаю уж откуда взялось такое ― я закричал:
― Вы можете! Можете идти! ― слова будто без моей воли вылетели сами. ― Можете! Можете! Вам только надо встать на ноги!
Не помню уж, что я тогда накричал в сердцах.
На крик, но, возможно, догадавшись о наших затруднениях, прибежал Жунковский. Брат во всем белом ― нижней сорочке, кальсонах ― сидел на траве, притулившись к стволу карагача. Мы подняли больного на ноги и, поддерживая с обеих сторон, двинулись к телеге...
Тронулись в путь уже в сумерках ― рванули к нижней дороге, что, петляя у берегов вала, вела в Карповку.
Все потонуло в сумасшедшем беге, мы мчались по узкой грунтовой дороге вдоль берегового вала. Хрипела разгоряченная лошадь, на проселке она пошла медленнее, потом, почувствовав ослабевшую волю человека, ― и вовсе шагом. Предметы вокруг будто вымерли, впаялись во мглу. Необычным в этой немоте казались натруженный голос деркача, скрип телеги, фыркание лошади, хлюпание под колесами болотной жижи...
― Ребята, газуйте напрямик в райбольницу. В обход. Домой нельзя. Отец вернет назад ― сами понимаете... ― говорил брат.
В больнице приняли брата без проволочек. Доктор, осмотрев, сказал:
― Кормежка! Еще раз кормежка ― вот главное лекарство! И не перебрать...
Не знаю как у Жунковского ― у меня-то стоит перед глазами: брат, уходя в палату (его поддерживала медсестра, тетя Зевида, с годами ставшая Зевидой-апой), обернулся ко мне со словами:
Читать дальше