Появление Савина в медпункте рождало радостный переполох, что непременно сопутствует неожиданной встрече очень близких людей. Хлебосольная хозяйка извлекала из погреба лучшее, на столе выстраивались чашечки с вареньем, тарелки с соленьями, конечно же, своего производства; хозяин доставал припасенную на случай, непредвиденных торжеств бутылку, деловито, как нечто разумеющееся и обязательное, раскупоривал ее ― начиналась беседа неторопливая, где все, даже мелочи ― о рецептуре ли изготовления фирменного варенья из смородины, перепадах ли погоды в нынешнем месяце, или что-то в этом роде ― было преисполнено глубокого смысла. От всего, малого и большого, веяло настоящим, и гостю ― пусть на миг ― приходила мысль о прикосновении к гармонии, точнее к тому, что мы называем порядком ― то был редкий призрачный миг, когда желания, конечно же объективно скромные, и возможности удовлетворения этих желаний находили друг друга... Перемалывалось за ночь разное: тонкости охоты на болотную дичь, в которых Савин смыслил, а собеседник ― ни капельки; хитрости ужения, скажем, рыбы-османа ― тут, напротив, знал толк Пеннер; или что-то об этногенезе местного населения ― тумане даже для специалистов, а для собеседников ― тумане вдвое гуще, тумане в непролазных дебрях, где верховодит воображение, больше отдающее мистикой, нежели логикой, опирающейся на знание, ― или последнее, как всегда, блистательная речь нашего министра иностранных дел на заседании ООН; или дела профессиональные, где ведомым был Савин... То были споры без споров. Савина радовал уже сам факт взаимопонимания, желания понять, притом желания, исходившего не из намерения угодить гостю или, напротив, не обидеть ненароком хозяина. Просто добро рождало добро, и Савин, считавший себя в какой-то мере справедливо злюкой, вдруг затихал, обнаруживая себя этакой присмиренной волной, покойно накатывающейся на пологий берег. Беседа длилась за полночь, порою до первых петухов ― курятник стоял за окнами, и выкрики петуха, горлопанистого, охрипшего, воспринимались, как сигнал к отбою. Савин старался заснуть и вскоре действительно засыпал, напоследок обдумав план на завтра. План без плана: "Спать до обеда!
"Спать! Спать! ― приказывал он себе. ― Остальное ― по боку".
Да, визиты Савина для гостеприимных обитателей медпункта всегда были неожиданными, а сегодня, в непогоду, предсказанную по радио ― в снегопад, набиравший силу, конечно, и вовсе не мог никто ожидать его здесь.
Никто.
Никто?
Но тогда откуда этот сухой надтреснутый кашель за спиной?
Савин вздрогнул, резко притормозил шаг. Обернулся ― рядом, буквально в двух шагах от себя, притулившись к стволу облепихи, стоял завскладом.
― Здорово, профессор, ― произнес завскладом, шагнув вперед.
"Он ждал меня! Ждал! ― пронеслось едва ли не в первую секунду встречи у Савина. ― Дождался!"
Завскладом был на голову ниже ― такое впечатление, что стоял доктор ступенькой выше, видел задранное к нему лицо Горшечника, стиснутый рот, видел два округлые ружейные отверстия, глядевшие холодно и беспощадно.
― Я не профессор!
― Без разницы!
― Послушайте, мне не досуг дискутировать ― всего доброго!
Савин круто развернулся, с решимостью собираясь продолжить путь, сделал шаг, но голос, почти выкрик "Стой!", заставил обернуться. И снова он увидел лицо с плотно прихлопнутым ртом, ниже и ближе ― глазницы металла, увидел и не только понял, но и ощутил неотвратимость беды. Пальцы завскладом лежали на курке.
"Глупо! Ах! Как глупо!" ― подумал Савин, а вслух сказал другое:
― Нам абсолютно не о чем дискутировать! Зарубите... Горшечник!
― Есть! Многое знаешь, профессор...
И тогда Савин вскинул голову ― так бывало с ним в тяжелые минуты: взрывало в нем нечто содержавшее гордость. И презрение. И жалость. То есть то, что в сумме говорило об отсутствии какого-либо страха. И еще то, что выплескивается при встрече с ничтожеством, с действиями в высшей степени аморальными. "Неужто выстрелишь, подлец?!" ― думал он насмешливо и брезгливо вглядываясь в глаза Горшечнику. Тот, казалось, заколебался, глаза биллиардно метнулись из стороны в сторону, будто вздрогнули руки; продолжалось то миг, потому что после того, как лицо Горшечника стало прежним, Савин уже думал иначе. "Выстрелит!" ― сказал он себе, и странным было в эти минуты смешение мыслей и чувств, когда он вдруг подумал... о Лутцеве: "Слабый человек... Зря упорствую..." Потом Лутцев исчез, мысли лихорадочно сконцентрировались на главном: "Выстрелит, подлец!"
Читать дальше