— А где, — тихим голосом спросил Аустерлиц, по-детски улыбаясь и прихлебывая из чашечки приторное молоко, — где же нет пустыни и нет джунглей? — Он не спросил: «Где нет смерти?»
Столы и стулья были вынесены из кафе-мороженого и расставлены во внутреннем дворе: здесь было приятнее посидеть и понаслаждаться тенью в стороне от шумной улицы; Зигфрид и Адольф, словно два друга, встретившиеся, чтобы поболтать, сидят в лоджии, украшенной на древнеримский манер: полуколонны, обвитые плющом, исцарапанные маски доброжелательных лар окружают их, небольшой фонтан журчит свою веселую песенку, рядом дружелюбно кивает пальма, а гипсовые головы богов, поэтов, философов, выщербленные лица сатиров, государственных деятелей, цезарей и миловидные личики пастушков и нимф, без ушей, с разбитыми носами, слепым взглядом, смотрят, как Зигфрид и Адольф ковыряют мороженое, твердое, словно гранит. У Адольфа, у этого удрученного диакона, который с неохотой следовал сюда за Зигфридом, мороженое потушило пожар мучительного стыда, оно вдруг показалось ему приятным, и он жадно глотал этот искусственный, ароматично тающий зимний плод, слегка пощипывающий язык, а Зигфрид стал задумчивым в только ковырял и крошил свою порцию, пока она не растеклась по чашечке молочно-красноватым соусом. Адольф, которого освежило лакомство и которому здесь в беседке все уже представлялось естественным, безобидным и не таким сложным, спросил у Зигфрида, почему бы им, собственно, не повидать своих родителей. Он предложил пойти к родителям, стать перед ними и заявить: вот мы какие, разумеется не такие, как хотелось бы вам, но можно оправдать и ту жизнь, которую мы ведем. Но Зигфрид воскликнул:
— Ты с ума сошел! Я вовсе не собираюсь оправдывать мою жизнь! С чего бы это я стал оправдываться перед родителями? И не подумаю!
Адольф в ответ заметил, что оправдываться следует всегда, во имя самой жизни, перед богом и людьми, а почему бы и не перед родителями.
— Ты что же, считаешь своего отца богом или, может быть, даже человеком? — спросил Зигфрид. Он разозлился. И Адольф был взволнован.
— Все это слова, — воскликнул он, — у тебя такое же пристрастие к словам, как и у веет других, над кем ты утверждаешь свое превосходство, и все из-за того, что ты придаешь своим словам негативный, циничный, вызывающий смысл, который мне кажется бессмысленным и лишь показывает, насколько ты впал в отчаяние.
Зигфрид:
— Это ты в семинарии научился приписывать людям отчаяние, чтобы психологически подготовить их возможное обращение в лоно церкви?
Адольф:
— Я говорю не о семинарии. Я говорю о тебе.
Зигфрид:
— Меня оставь в покое. Я живу, как хочу. Мне никто не нужен.
Адольф:
— Хорошо, ты желаешь жить сам по себе. Считаешь, что нашел свой путь. И тебя это удовлетворяет. Но тогда почему ты так непримирим? С тем же правом и наши родители могут сказать: они тоже жили, как им хотелось, шли своим путем, и это им нравилось.
Зигфрид:
— Они так именно и скажут.
Адольф:
— Но ведь ты их не одобряешь?
Зигфрид:
— Не одобряю потому, что они мучили других, навязывали им свои взгляды, потому что они отдали меня в военную школу, потому что они развязали войну и принесли людям ужасные страдания, потому что они безжалостно все разрушали и превратили нашу отчизну в такую страну, где царит нетерпимость, глупость, мания величия, в страну тюрем, солдафонов и виселиц. Потому, что они убивали людей или преспокойно сидели в своих уютных домах, зная, что людей убивают.
Адольф:
— И ты думаешь, это не может повториться?
Зигфрид:
— Конечно, может. Днем и ночью снятся мне марширующие коричневые солдаты, и национальная глупость марширует вместе с ними. Поэтому-то я хочу жить своей жизнью, пока нацистский бог еще бессилен и не может мне помешать. Это мой единственный шанс.
Адольф:
— А почему ты не пытаешься бороться о тем» что, по-твоему, развивается столь роковым образом?
Зигфрид:
— Как мне с ними бороться?
Адольф:
— Попытайся изменить людей!
Зигфрид:
— Их нельзя изменить.
Адольф:
— Ты обязан попытаться!
Зигфрид:
— Попытайся сам! Твоя церковь пытается это делать уже две тысячи лет.
Адольф молчал. Не знал, что ответить? Или увидел, что никакой надежды нет? Но затем он начал снова:
— А твоя музыка? Разве ты не стремишься изменить мир своей музыкой?
Зигфрид сказал:
— Нет. Ты фантазер.
Но Адольф упорствовал:
— Почему ты занимаешься музыкой, почему пишешь симфонии?
Читать дальше