Хамид слушал все это, как умирающий слушает споры врачей, священников и равнодушных фарисеев над его бренным телом. Боль и гнев читались на лице моего друга, и не раз мне казалось, что вот-вот у него сорвется крик ярости, потому что я хорошо видел, каких усилий ему стоит все время сохранять перед своим мысленным взором одно видение, одну великую цель, ради которой он всю пустыню поднял на борьбу, — свободу племен. Он понимал, что все окружавшие его люди давно уже забыли эту цель и думают только о выгодах, которые можно извлечь из проклятых нефтепромыслов. Всех их отравила эта близость богатства, обладания им; оно для них сделалось самоцелью.
Но странно, чем дольше я наблюдал глубокий и благородный гнев Хамида, тем больше убеждался, что меня-то все происходящее ничуть не волнует. Для меня тут не было ничего нового, все это казалось мне лишь забавным отголоском того, с чем я соприкоснулся во время пребывания в Англии. Разве эта безобразная сцена не отражала обычного столкновения интересов в государственной политике? Разве не то же самое мне пришлось совсем недавно наблюдать у себя на родине? И разве нельзя без всяких натяжек привести примеры такой же тупости, продажности, невежества из жизни Англии, Аравии, любой страны, где основу власти составляет собственность? (Ты меня слышишь, Тесс?)
Я видел то же, что видел Хамид: что восстание, свобода, пафос целеустремленной борьбы за независимость и самоопределение — все это было забыто вождями, как только дошло до решений, связанных с реальной властью, реальными благами — со всем тем, что составляет материальную основу государства и техники. Клич свободы, некогда всех их вдохновлявший и увлекавший вперед, заглох в этом политическом и собственническом ажиотаже. Я вовсе не собираюсь вторить беспомощным и неглубоким утверждениям оксфордских поэтов о том, что собственность и власть всегда развращают. Живое опровержение этой трусливой формулы — Хамид. Я лишь хочу сказать, что свобода задыхается там, где люди не умеют сохранить в чистоте цель, к которой стремятся. Борьба за обладание богатством ослепляет людей. Она несет гибель миру, предает человечество.
Потому-то Хамид и стоит особняком в этой борьбе, что он неспособен на предательство.
Даже если б я не знал этой истины раньше, она открылась бы мне в зловонной тесноте этого шатра, где каждый, повинуясь корыстному, собственническому инстинкту, старался урвать что-то для себя. И только одного голоса не было слышно — голоса тех, чьими руками была добыта победа, служившая предметом спора: оборванных, нищих арабов пустыни, простых рядовых восстания. Теперь мне стал ясен смысл горьких слов Хамида о том, что он может доверять только беднейшим, ничтожнейшим из людей племен; здесь, в шатре совета, народ присутствовал лишь в его лице, говорил его устами, смотрел его глазами, находил в нем свое истинное и ничем не опороченное воплощение.
Вот почему так велик был гнев Хамида — он думал о своем народе, а я, тоже думая о своем народе, мог только скорбеть, скорбеть и скорбеть душой, видя, как жестокий и грубый мир готовится задушить еще одно благородное человеческое сообщество, еще одно благородное дело.
Наконец Хамиду невмоготу стало слушать эти препирательства и он властно приказал всем замолчать. Никогда я не слыхал от него такого грозного окрика и никогда не слышал такой мертвой тишины, какая за ним последовала. И в этой тишине, не повышая голоса, он стал обличать их со всем накалом гнева, презрения, нетерпения, понемногу накапливавшихся в нем все эти месяцы (и годы!), когда он пытался, преодолевая их собственнические, корыстные интересы, сплотить их в единую силу восстания.
Страшно было слушать его. Ведь те, к кому он обращался, были его старые друзья, его братья, как бы далеко ни уводил их сейчас сумасбродный порыв алчности. Но, как все долготерпеливые люди, когда им изменит выдержка, он уже не владел собой. Он ругал, язвил, клял, угрожал; он не щадил никого, и, хотя искрой, запалившей пожар, послужил спор о нефтепромыслах, его обвинения шли гораздо дальше, касаясь и их многолетней привычки думать только о своих корыстных целях и неспособности к объединению — всего того, с чем ему так долго приходилось мириться.
Да! Его слова разили, как раскаленная сталь, хотя взгляд непроницаемо черных семитских глаз оставался холодным. Но самые горькие упреки посыпались на головы его родного брата и старого лицемера сеида (разговор с ними он мудро приберег на самый конец). Он долго перечислял все их коварные замыслы, интриги и глупости, назвал Саада жадным дураком, у которого на уме только деньги и наряды, а про вероучителя сказал, что он своим подлым поведением осквернил могилу отца Хамида.
Читать дальше