На улице с каждой минутой светало все заметнее, сумерки таяли, открывая перспективы заросших сугробами улиц, вереницы приземистых домов с желтыми квадратами окон. Прошла почтальонша в черной долгополой шинели, с сумкой на плече, туго набитой газетами. На сгибе газет чернела толстая траурная рамка.
Ночной мороз еще сохранял свою неподвижную давящую силу и крепко щипал нос и щеки. Печные дымы стояли столбами, почти не колеблясь. Негреющее солнце морковного отлива просочилось у самого горизонта, пролилось сквозь щели в заборах, подсветило сухие головки репья, торчавшие из-под снега на пустырях, положило поперек дороги смутные сизые тени печных домов.
Впоследствии ему вспомнилось — так ли оно было на самом деле? — что, пока они привычной стайкой пацанов, живших в одном квартале, брели к своим дворам и домам, на всем пути им не встретилось ни одной женщины или повозки и почти не было прохожих; и казалось — это правильно, так и должно было произойти. Со смертью Вождя жизнь должна остановиться в недоумении, куда и зачем ей двигаться дальше, лишенной вдохновляющего и вразумляющего начала, утерявшей Его попечение над собой, Его всеохватное правление, позволявшее остальным исполнять свой простой долг: взрослым — трудиться, школьникам — постигать премудрости знаний; и при том можно было не заботиться об общем ходе событий, ибо Вождь уверенно вел народ к торжеству справедливости, к высшему блаженству, к раю земному — коммунизму.
Конечно, все понимали, что путь будет весьма длинен, но порукою тому, что он когда-нибудь да завершится победно, было бессмертие Вождя. Прийти к коммунизму без Сталина — это было непредставимо. Продолжать путь без его повседневного руководства — тоже. Никто из живущих в этом городе людей никогда не видел Его, но ощущал Его присутствие в своей повседневности — такое же постоянное и естественное, как дыхание, как воздух, как ежедневно встающее Солнце.
Если бы в эти дни людям сказали, что через каких-нибудь десять лет — не через века, через историческое мгновенье! — в стране не останется ни одного памятника Ему, не останется ни одного Его портрета, Его труды перестанут изучать в школах, вузах, тысячах кружках политического просвещения, сами книги Его будут выброшены из библиотек, уничтожены, сожжены, поэты и композиторы перестанут славить Его новыми песнями, а старые перестанут звучать по радио и в концертах…
Но до этого было еще бесконечно далеко.
Девятого марта в полдень по московскому времени взвыли гудки. Сбившиеся в кучки по дворам люди и толпы на центральной площади, осиротевшие подданные солнцеподобного Вождя, замерли, пронизываемые тяжким похоронным гудом. Пять минут — вечность — звучал орган из сотен труб, гудели заводы, котельные, паровозы на окружавших город станциях. Город, словно ледокол, идущий в густом тумане Арктики, оглашал окрестности. Ледокол, на котором умер капитан, и никто из команды не знал, куда им далее плыть.
Никогда он не чувствовал себя таким сильным, мощным, неутомимым, как в то лето после восьмого класса, когда он в последний раз поехал в пионерский лагерь. Для ребят и девочек старших отрядов, многие из которых были свежеиспеченными комсомольцами, название «пионерский» звучало несколько конфузливо, и они избегали употреблять его; вожатые были не намного их старше, а вожатые младших отрядов были их сверстниками. Старшие отряды жили особой жизнью, не замиравшей так строго после отбоя, как у младших, и в эту жизнь, кроме сборов, походов, спортивных состязаний, входили и посиделки у костра едва ли не заполночь, и шушуканье парочек, уходящих от костра, от света в благодетельную тьму, и ночные уходы в «самоволку».
То, что проснулось в его теле в то лето, сначала испугало его, потом привело в восторг, а потом приобрело мучительную власть над ним: он изнемогал под бременем этой силы. Ему стало трудно смотреть на девочек, своих сверстниц, на их уже заметно округлившиеся формы; мысленно он хватал их всех подряд, мял, тискал, и они покорно замирали в его могучих объятиях; на деле же робел даже подойти и начать, как выражались парни, «клеить». Но и не ко всем же разом подходить — к которой? Он чуть ли не плакал с досады, а иногда со смехом бормотал, обращаясь к себе: «Идиот!», потому что они нравились ему все, любая влекла и притягивала лишь потому, что была девчонкой, девушкой, что блузку или кофточку у нее распирало нечто округлое и упругое, а под юбкой, когда девушка шла, ходуном ходила тугая попка, ну, и прочее, прочее кругловатое, мелькающее, волнующее.
Читать дальше