— Что ото?
— Я не знаю. — Люся блуждала губами по лицу Бориса, нашла его губы и уже невнятно, как бы проваливаясь куда-то, повторила: — Я не знаю…
Горячее срывающееся дыхание ее отдавалось неровными толчками в нем, неожиданно для себя он припал к ее уху и сказал слово, которое пришло само собою из его расслабленного, отдалившегося рассудка:
— Милая…
Он почти простонал ото слово и почувствовал, как оно, это слово, током ударило женщину и тут же размягчило ее, сделало совсем близкой, готовой быть им самим, и, уже сам готовый быть ею, он отрешенно и счастливо выдохнул:
— Моя…
Снова было тихо и неловко. Но они уже не остранялись друг от друга, тела их, только что перегруженные тяжестью раскаленного металла, остывали, успокаивались.
Наступило короткое забытье, но они помнили один о другом в этом забытьи и скоро проснулись.
— Я всю жизнь с семи лет, может, даже и раньше, любила вот такого худенького мальчика и всю жизнь ждала его, — ласкаясь к нему, говорила Люся складно, будто по книжке. — И вот он пришел!
Люся уверяла, что она не знала мужчины до него, что ей бывало только противно. И сама уже верила в это. И он перил ей. Она клялась, что будет помнить его всю жизнь. И он отвечал ей тем же. Он уверял ее и себя, что из всех когда-либо слышанных женских имен ему было памятно лишь одно, какое-то цветочное, какое-то китайское или японское имя — Люся. Он тоже мальчишкой, да что там мальчишкой — совсем клопом, с семи лет, точно, с семи, слышал это имя и видел, точно, видел, много-много раз Люсю во сне, называл ее своей милой.
— Повтори, еще повтори!
Он целовал ее соленое от слез лицо:
— Милая! Милая! Моя! Моя!
— Господи! — отпрянув, воскликнула Люся. — Умереть бы сейчас!
И в нем сразу что-то оборвалось. В памяти отчетливо возникли старик и старуха, седой генерал на серых снопах кукурузы, обгорелый водитель «катюши», убитые лошади, одичавшая собака, раздавленные танками люди — мертвецы, мертвецы.
— Что с тобой? Ты устал? Или?.. — Люся приподнялась на локте и пораженно уставилась на него: — Или ты… смерти боишься?!
— На смерть, как на солнце, во все глаза не поглядишь… — слышал я. Беда не в этом, — тихо отозвался Борис и, отвернувшись, как бы сам с собой заговорил: — Страшнее привыкнуть к смерти, примириться с нею… Страшно, когда само слово «смерть» делается обиходным, как слова: есть, пить, спать, любить… — он еще хотел что-то добавить, но сдержал себя.
— Ты устал. Отдохни. Отдохни. — Люся не могла поймать его взгляд. Он отводил глаза. Тогда она легла щекой на его грудь. — Ох, как сердчишко-то! — и придавила ладонью то место, где сердце. — Тихонько, тихонько, тихонько… Вот та-ак, вот та-ак…
— Не надо говорить больше о смерти.
Люся отдернула руку, потерла висок и повинилась:
— Прости… Я забыла про войну.
Опять самолетик затрещал над хатою, чиркнул огоньком по стеклу и замолк вдали. Сделалось слышно улицу.
Не спала улица.
За стеной хаты жили, шевелились войска. Донесло песню:
С'ур-ровый голос раз-да-ет-ся:
«Кл я-а-а не-емся-а зе-е-земляка-а-ам:
Па-ку-уда сер-ердце бье-о-о-отся,
Па-ща-ды нет вра-гам!»
Завыла машина. Свет фар закачался в окне, и зашевелилось деревце. Оно то приближалось к окну, почти касаясь ветками стекла, то опадало в снеговую темень… На стеклах вспыхивали и гасли морозные искры, обостренно чувствовалось, как хорошо и тепло в избе. Загрохотал танк или трактор. Рявкнул, остановился, мотор забухал обузданно, на холостых оборотах.
— Взяли! Взяли! Взяли! — разнобойно покричали за окном, и голоса начали удаляться.
«К фронту. Фронт догоняют», — отметил Борис.
На кухне кто-то громко стал отплевываться, сморкаться. «Карышев, — догадался лейтенант, — закаленный табакур. Он и ночами встает жечь махорку». Заскрипела, хлопнула дверь, — вернулся Карышев с улицы, брякнул ковшом, выпил холодной воды, покашлял еще и стих.
Где-то за рекой, в оврагах, ударил взрыв, брякнуло гулко, будто по банному тазу, раскатился гул по морозной ночи, задребезжало окно, с деревца порхнул снежок, на кухне вскрикнул Шкалик и замычал, успокаиваясь.
— Еще чьей-то жизни не стало… — послушав, не повторится ли взрыв, проговорил Борис.
Люся прикрыла ладонью его рот, и так они лежали, вслушиваясь в ночь. Борис признательно тронул губами ее ладонь, пахнущую щелоком и мылом, простым мылом. И такой доступный, домашний запах, вошедший в него с детства, что-то стронул в нем. Досадуя на самого себя за возникшее отчуждение, он опять по-ребячьи зарылся в ее полосы и с удивлением вспомнил, что брезговал когда-то волосами, оставленными на гребешке. И, смешно вспомнить, еще брезговал споротыми пуговицами.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу