И все-таки на кого-то ее танец произвел впечатление. Спотыкаясь, приближается по пояс голый молодой бомж. Кирпичное лицо перекошено галантной улыбкой, колышется белый живот. Он спал под липами, пробудился от джаза, увидел бедра и пошел на зов.
На расплавленном пятачке перед театром только эти двое. Фокстрот. Дурочка неловко выворачивается из объятий незваного кавалера. Даже в ее мире, искаженном жаждой любви, он не имеет никаких шансов.
Беззубый рот до ушей. Руки пытаются сцапать партнершу. Негнущиеся ноги выкидывают коленца. Для него ее увертки – еще танец, догонялки, девчоночья игра. В эти несколько секунд он по-настоящему, по-человечески счастлив.
Потом, злобно сплюнув, он уходит обратно под дерево, где спал, растягивается на чахлой траве.
На лысину Ленина садится большая чайка, прилетевшая с близкой реки.
Скоро оркестр заиграет «Подмосковные вечера», тогда старушки вспорхнут со скамеек, оправят цветастые платья, подадут друг другу руки и закружатся в невесомом вальсе, как сдуваемый ветром тополиный пух.
Залиты леса половодьем. Березы стали вдвое выше, в талом небе висят. Березовое озеро. По-марийски – «Хохлома».
Посреди воды – высокая дорожка не затоплена. Катит велосипедист по узкому перешейку. Всё вокруг – небо. Это почти полет. Только вместо крыльев – два колеса. А за спиной – хвостом – брызги.
Бабка с ведром оперлась на заборчик. Вместо огорода – квадрат весенних небес. Зачем ей ведро? Хочет вычерпать небо? Махнула рукой, идет по облакам, девичьим жестом подол подбирает. Скрипит ведро.
Утки вернулись.
– Ишь, – задрала голову, – летит птичий грипп, сопли до земли развесил…
Половодье.
Небо разливанное.
По колено в березовом озере.
Скрипит ведро.
Молога – морока – обморок – опрокинутый в омут город – обитель рыбы и мутной воды. Когда-то здесь утопили целый уезд. Разобрали по бревнышку избы, и сплавили вниз по Волге. Люди отправились следом, лишь старухи остались. Доживали по колено в воде, потом по пояс: затопление совершалось постепенно.
Мологжане – самые безродные люди на свете. Им некуда возвращаться навсегда. Остается только смотреть в гнилую мглу водохранилища. Вот они и живут по берегам «моря», как привязанные.
Большинство поселилось в Рыбьей слободке, нынешнем Рыбинске. Лежит Рыба-Рыбинск на берегу рукотворного моря кверху брюхом, стынет глазами в разные стороны, разинув рот. Вокруг нее – коряги и малые коряжки: обмылки Мологского уезда – уплыва – утопа.
«Утопленников», как прозвали беженцев из подводного царства, в Слободке не любят. Хотя те и стараются жить незаметно, на самых последних окраинах, где безымянные криворотые улочки переходят в пыльные огороды.
Плотину, перекрывшую горло великой реки, строили арестанты Волголага. Картофельные поля под Рыбинском до сих пор межуют человеческими черепами. Один полоумный старик, сидевший здесь за анекдот, часто приходит с бутылкой на эти могильные грядки и выкрикивает матерные частушки про ЧК, задыхаясь от старости, одиночества и ветра.
А в бедной береговой церкви служит блаженный поп, родившийся в затопленной Мологе сто лет назад. В мордовских лагерях его, босого, привязали к дереву, и снег под ним (в крещенские морозы) растаял за ночь до земли. С тех пор он в любую погоду ходит без сапог. И когда его спрашивают, можно ли в пост яйца или молоко, смеется: «Ешьте, робяты, всё ешьте, токо людей не ешьте!»
Рыбинское водохранилище мелеет. Если в безветренную погоду подплыть к тому месту, где раньше была Молога, то сквозь мутную воду проступают очертания улиц, каменные фундаменты, мостовые и даже фонарные столбы. А в засушливые годы белая колокольня мологской обители поднимается над морем, оглядывая творение рук человеческих зияющим черным взглядом.
Грустны прогулки по пустым деревням. Сегодня особенно – дождь, снег оседает, растворяется прямо на глазах, и кажется, что эти завалившиеся домики, в которых когда-то была жизнь, тоже тают, съеживаются, и скоро их попросту размоет и унесет вниз под гору мутным ручьём.
Галка идет по крыше, поскальзывается, съезжает вместе с обломками снега, жалко и задиристо кричит. У одной избы – беседка, внутри под отсыревшим абажуром с кистями – лежит на столе большой плюшевый лев. И смотрит на дорогу. У него живые глаза.
В местах, откуда ушло все живое, вещи приобретают пронзительную и страшную одушевленность. Идешь, и выбитые окна провожают тебя долгими взглядами, осмысленно и укоризненно скрипят флюгера. А уж пугала! Стоят дозором на краю огорода как на краю вселенной, загребают драными рукавами облака и всё качают кочанной головой, будто никак не могут придти в себя от изумления.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу