Пелагия боролась. Ее ногти вонзались ему в тело, она молотила его руками, коленями, локтями, она визжала и извивалась. Для Мандраса она сопротивлялась непозволительно чрезмерно, и, несмотря на всю тяжесть и силу, у него ничего не получалось; тогда он отшатнулся и несколько раз, пытаясь сломить Пелагию, хлестнул ее по лицу. При каждом ударе голова у нее моталась из стороны в сторону; неожиданно он попытался задрать ей юбки. Фартук при этом сбился, и пистолет, грузно вывалившись из кармана, приземлился на подушку возле ее головы. Мандрас с дикими, остекленевшими от ярости глазами, тяжело дышавший, не заметил этого, и когда пуля с треском прошила ему ключицу, потрясение оглушило его. Он спустил ноги на пол и, шатаясь, попятился, зажав рану и глядя на Пелагию изумленно и осуждающе.
Дросула услышала щелчок пистолетного выстрела, как раз когда вошла в дом и прошла на кухню, и сначала не разобрала, что это. Но потом сообразила и быстро вытащила итальянский пистолет доктора из-под буханок черствого хлеба, за которые билась под окнами конторы компартии с оравой таких же голодных. Не раздумывая, поскольку понимала, что размышление превратит ее в трусиху, она распахнула дверь в комнату Пелагии и узрела невообразимое.
Она предполагала, что Пелагия может застрелиться, могут забраться воры, но, влетев в комнату, она увидела: докторская дочка на кровати опиралась на локти, в правой руке еще дымился пистолетик, все лицо в крови и превратилось в бесформенную массу, губы разбиты, одежда разорвана, а глаза уже заплыли и почернели. Дросула проследила за взглядом Пелагии, за ее пальцем и увидела прижавшегося за дверью к стене человека, который мог быть ее сыном. Она подбежала к Пелагии, обхватила ее руками, укачивая и успокаивая, и сквозь поскуливание ужаса разобрала слова:
– Он… хотел… из… насиловать меня…
Дросула поднялась; мать и сын, не веря, рассматривали друг друга. Так много переменилось. И пока в груди женщины поднималось бешенство, огонь в душе Мандраса стихал и угасал. Его захлестнула волна жалости к себе, и теперь ему хотелось только одного – плакать. Всё попусту, всё потеряно. Значит, он напрасно мучился на войне в албанских льдах и провел столько лет в лесу? Зря радовался, когда научился грамоте и запомнил революционные слова? Он так хотел, чтобы его слушались и уважали. Все это было химерой и сном. Он снова стал маленьким трусливым мальчиком, трепетавшим перед яростью матери. И у него очень сильно болело плечо. Ему хотелось показать его матери, хотелось, чтобы она пожалела его, погладила и у него бы все прошло.
Но она подняла пистолет в дрожащих от ярости руках и выплюнула одно только слово, казалось вместившее в себя все:
– Фашист.
Его голос прозвучал жалобно и умоляюще:
– Мама…
– Как ты смеешь называть меня мамой? Я тебе не мать, а ты не сын мне. – Дросула помолчала и вытерла рукавом с губ слюну. – У меня есть дочь… – Она показала на Пелагию, которая, закрыв глаза и тяжело, словно при родах, дыша, калачиком свернулась на кровати. – …А ты вот чем занимаешься! Я отрекаюсь от тебя, знать тебя не знаю, нет тебе пути домой, век бы тебя не видеть, я забыла тебя, проклинаю тебя! Чтоб ты никогда не знал покоя, чтоб у тебя сердце лопнуло в груди, чтоб ты подох под забором! – Она плюнула на пол и с презрением покачала головой. – Фашист, насильник! Убирайся, пока я не убила тебя!
Мандрас оставил в кухне винтовку и рюкзак. Все еще зажимая рукой рану, сочившуюся сквозь пальцы ярко-алой кровью, он, спотыкаясь, вышел под бледное декабрьское солнце и вздохнул. Взглянул на поплывшую перед глазами оливу, где когда-то раскачивался, смеясь, и тут еще, кажется, бегал козленок. Но без Пелагии – той, юной и красивой, когда она резала луковицы во дворе и улыбалась сквозь слезы, – это дерево выглядело незавершенным. Одинокое дерево – знак того, что потеряно безвозвратно. Волна горя и тоски по прошлому затопила Мандраса, печаль сжала ему горло, когда он, пошатываясь, побрел по каменистой дороге.
Мандрасу не приходило в голову, что его жизнь, искореженная, разрушенная войной, – просто еще одна статистическая единица, а сам он – запятнавший себя персонаж истории, которому абсолютно ничего больше не предназначалось. Он сознавал только, что рай исчез, вера в лучшее превратилась в прах и пепел, радость, сиявшая когда-то ярче летнего солнца, теперь пропала, растаяв в черном свете бойни и в холодном жаре мук совести. Он сражался за лучший мир и разрушил его.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу