Когда проспался, попытался подняться. Защемило ребро. Боль была такая, что караул. Полтора месяца не мог лечь на бок. Дышал на одно легкое. Вот те и погулял. Зарекся выезжать на дискотеки. Прирос к койке. Потом полегчало, стал выходить, изучать городок.
Фарсетруп примечателен тем, что в нем есть домик-музей одного датского писателя, нобелевского лауреата… Я пытался читать эту дребедень; невозможно. Меня возмущало, что ему дали премию. Видимо, шведы в ту пору вообще не понимали, за что и кому стоит вручать Нобелевскую премию, вот и бросались ею, как могли. И бросали по большей части неподалеку, вокруг да около своих… Такой скучной книги мне еще не доводилось читать, разве что «Правда и справедливость» Таммсааре, вот с чем можно было бы сравнить. Но даже старика Таммсааре было сравнительно весело читать, с его собаками, которые гадят на порог соседа, книга не так скучна; но это, это был просто скрип датской телеги, едущей ухабами да колдобинами, такая тянучка, такая жвачка, такая тоска…
Впрочем, такова она и была юлландская жизнь, а Фарсетруп был типичный юлландский городок! В нем было два бара, в которых редко бывало больше трех посетителей. Одна гостиница, в которой вообще никого не бывало. Свалка, на которой было нечего взять, но почему-то была колючая проволока. Озеро с единственным рыбаком, старым армянином, который, таясь в камышах, умудрялся что-то выудить из этой лужи.
Озеро было маленькое, просто блюдечко, в котором плавало одно-единственное созвездие. И когда я бродил вокруг озера вместе со стариками, которые вылезали пройтись тоже, у меня возникали странные, бредовые мысли.
«…Какие огромные звезды, – думал я, гуляя вечером вокруг озера; надо мной шуршали листья тополей, под ногами шуршали первые опавшие листья. – Странно, – думал я, – как могут звезды… такие огромные по сути… как они могут поместиться в таком маленьком озерце… ведь мы видим только их прошлое, отблеск… в этом озере… каждую ночь… я вижу то, что было когда-то звездами… Не об этом ли писал Малларме, не об этом ли? Это как сон… больше, чем сон… это почти как смерть… смерть, из которой старый черт умудряется выудить рыбу!»
На меня вдруг стала наваливаться тоска; ощущение, будто я погружаюсь куда-то в батискафе, усилилось; странная меланхолия овладела не только умом, но и телом, точно теперь на меня давили тонны и тонны воды; у меня не было жизни в теле; я перестал выбираться наружу; я еле двигал ногами; все время тошнило; перестал выходить. Ноги к тому же стали пухнуть отчего-то…
– А может, у тебя печень? – как-то брякнул Хануман, не мне, а куда-то перед собой.
– Что? – спросил я, не понимая: о чем он там гундит? что плетет? какая печень?
– Ну, печень… Я слышал, люди, у которых что-то с печенью, вялая печень, вялый кишечник, они становятся такими малоактивными, молчаливыми, ко всему безразличными… Вечно ходят с такой вот гримасой, как у тебя на лице… Так вот ко всему относятся… У тебя есть тошнота?
– Конечно! Постоянная!
– Вот видишь! Это точно печень!
– Да иди ты к черту!
Погода стала сильно портиться, будто Фарсетруп и вся природа, в которой он выстроился, все вокруг заболевало. Деревья чихали и кашляли, швыряясь салфетками-листьями, небо было какое-то серое, обморочное. Дождило постоянно. Иногда шел мокрый снег. Было нестерпимо грустно. Сперва я засопливил. Потом заболело горло, чуть-чуть. И я плотно залег в комнате. Никого не желал видеть. Просто лежал. На самом дне. Будто бы являясь грузилом какого-то измерительного прибора, какими измеряли глубину в старину. И измерял я собой глубину депрессии, самый бездонный омут, какой может быть. Мысли мои вращались вокруг одних и тех же планет: жизнь как бесконечное мучение и смерть как избавление бесконечным отсутствием жизни, болезнь к смерти, исцеление духа… Я просто тихо сходил с ума. Еще бы, как не сойти в этом вонючем кемпе, посреди полей, мусульман и слез ребенка за стенкой.
– Кто-то, когда-нибудь, – бормотал сквозь сон Хануман снизу, и умолкал, засыпал; сопел, просыпался и начинал сызнова: – Кто-то должен научить этого ублюдка, как надо обращаться с детьми… Кто-то должен научить его быть человеком… Он человеком быть не умеет, а еще художником хочет называться!
Да, Михаил Потапов часами простаивал перед мольбертом, выпятив свой барабанный живот, выкатив черные безумные глазищи, выставив влажную нижнюю губу, нахмурив густые татарские брови. Своей бородатостью и щекастостью, своей животностью, коротконогостью да краборукостью, всей своей импозантностью он претендовал на место между Климтом и Муссолини, но деспота в нем было, конечно, больше, чем художника. Да и картины его оставляли желать…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу