В заведении, конечно, было пусто. Хозяин, атлетический красавец- блондин арийской внешности, говоривший по-английски, обворожительно улыбнулся и пригласил меня в следующее помещение. Он усадил меня за столик в углу, тут же обнаружилась и дама — негритянка лет двадцати пяти, тонкая как бамбук, с довольно правильными на европейский взгляд чертами, хоть и с большой нижней губой, вывернутой так, что видна была сподка цвета лососины. Она присела рядом и заговорила со мной по-свойски, будто мы были много лет соседями по лестничной площадке. Она спросила кто я, чем занимаюсь, когда услышала, что я — рашн артист, мило щебетнула вау. Я в свою очередь вежливо поинтересовался ее происхождением и семейным положением, она, улыбаясь и сверкая коричневыми глазками, объяснила, что родилась в Камеруне, а в Льеже у нее муж-француз и маленькая дочка, и что она навещает их по выходным. Впрочем, я уж засунул руку ей под юбку, под которой, разумеется, не нашел трусов, и пощекотал указательным пальцем ее сфинктер. Она предложила выпить шампанского, которое тут же появилось, и поинтересовалась, чего бы мне хотелось. Поглядев на ее губы, я сказал, что хотел бы ее рот. Нет ничего проще, заверила она меня, только предложила для начала уладить материальные вопросы с хозяином. Тут-то и поджидала меня мина: ариец объяснил мне, что я уже, еще до похода в камерунский кабинет, задолжал заведению четыре тысячи. Это за бутылку дрянного шипучего пойла и за то, что пощупал негритянскую задницу. Я хотел было возмутиться, но из-за драпировок вышли двое арабов приземистого вида, один при этом шмыгал носом, и оба таращили непроницаемые, как пустыня, глаза бедуинов. Я вывернул карманы — с собой у меня было чуть больше трех тысяч, и немец забрал все до сантима, даже мелочь, но благородно оставил карточку для проезда в метро. Несколько потрясенный происшедшим я выкатился на улицу и побрел куда глаза глядят, находя, впрочем, приключение пикантным и поучительным, было жаль лишь, что придется проститься с мыслью купить в Париже приличное пальто. Впрочем, я смог-таки обмануть алчного тевтона и сохранил две тысячи в заднем кармане брюк: по какому-то наитию я предусмотрительно отделил их и не положил в портмоне. Вскоре я почувствовал, что иду отчего-то вверх и, сверившись с планом, сообразил, что взбираюсь на холм Монмартра.
Кажется, я говорил уже, что я — художник. И в плохие времена цветными карандашами рисовал портреты провинциалок в подземном переходе под Арбатской площадью. При виде моих монмартских коллег на площади Тертр, я вообразил, что мог бы, — если, конечно, здесь нет такой же как в Москве мафии, — и тут чуть заработать, коли припрет, купить только бумагу и карандаши. В таких раздумьях я уселся за столик уличного кафе прямо под боком кондитерской, похожей на белый торт, церкви Сакре-Кёр и заказал бокал божоле.
Я потягивал вино, посмеивался над собой и опять ощущал прилив того тихого блаженства, которое охватывает вас в Париже, коли вы не суетитесь, и — тут-то она и объявилась.
Вы, конечно, не поверите, но все было именно так — она сама села за мой столик. Быть может, вам кое-что прояснит описание ее внешности: мягко скажу, она не была юной красавицей. Точнее, ровно наоборот. Было ей, как выразились бы деликатные англичане, «на солнечной стороне пятидесяти». Сказать, что она была высокого роста и худа, значит ввести вас в заблуждение: она была тоща и суха, будто ее извлекли из гербария, с темными кругами под глазами и гуманитарным выражением несколько лошадиного длинного землистого лица. В ее некрасивости было нечто даже артистическое, а ее манера держаться исподволь выдавала принадлежность к богеме и, скорее всего, приверженность марихуане, развлечению как раз ее поколения. Но, что самое удивительное, — она волновала. «Вот он, неуловимый парижский шарм», сказал я себе.
Мы посидели несколько минут молча, она спросила себе кофе, когда чашка была перед ней — мы заговорили. Она почти не знала английского, но — чудо — говорила по-русски, причем весьма прилично. Она сказала: я сразу же поняла, что ты — русский художник. На мой вопрос, что же во мне такого русского, ответила: глаза, плащ, манера носить шарф. Плащ был шведский, шарф — от Диора, но что там говорить, русские глаза не спрячешь и не переделаешь… Оказалось, она некогда переводила Грабаря для какого-то сумасшедшего французского издателя. Это ли не знак судьбы, ибо согласитесь — в этом есть что-то несусветное: быть ограбленным на Пигаль, а через час болтать по-русски в кафе на Монмартском холме с француженкой, осведомленной в вопросах истории отечественной живописи. К тому ж, как выяснилось, она и сама писала акварели.
Читать дальше