Не в пример Сержу, Фадеев речист, но лишь в подпитии. Трезвый, он никогда с нами о своих делах не заговаривает, возражать или спорить считает ниже своего достоинства, молчит, пыжится, потеет, а свое несогласие выражает лишь беззвучным посвистыванием сквозь зубы, обхватыванием колена на весу и покачиванием из стороны в сторону. Что Фадеев всех нас тихо презирает, так это видно невооруженным глазом. В особенности меня. Он даже обходит меня на улице стороной, причем делает это так, чтобы я видел: прошмыгивает перед самым моим носом и поднимает по-сыщицки воротник. Подвыпивши, он всем нам заявил однажды:
— Все вы, конечно, будете иметь значение лишь только как мои спутники. Не больше.
Мы аж растерялись от неожиданности.
Он всерьез считает себя гением. Народным. Ползуновым, Кулибиным и отцом и сыном Черепановыми в одном лице. Его тихая, ватная Ната прямо боготворит его.
Боюсь, что он неравнодушен к Алисе. Чем-то она поразила его изобретательское воображение. Иначе чем объяснить то, что он все-таки бывает в нашем доме и в присутствии Алисы становится особенно претенциозен?
У него белесые сухие волосы и неприятно высокий зад. Ест он лениво, без аппетита, но ложку обхватывает губами плотоядно, с жадностью, со вкусом — противоречивая натура; перед едой всегда снимает пиджак и подтягивает манжеты сорочки; курит «Беломор».
Когда Фадеев выпьет, он быстро хмелеет (причем всегда презрительно, свысока смотрит на рюмку с горькой) и становится невыносим. Он размахивает руками, клеймит вся и всех, в особенности художников, музыкантов и «бумагомарателей» — всех пишущих, от философов до газетных писателей, он причисляет к этому классу. Он считает, что если бы не они, то технический прогресс давно ушел бы вперед. Искусство создают бездельники, считает Фадеев. Они-то, мол, только и отвлекают массы от «насущных нужд» человечества (насущными нуждами Фадеев в основном считает внедрение своих изобретений), и что надобно не ныть, а дело делать. Присутствующие обычно слушают Фадеева с благоговением. Не слушают, а внимают раскрыв рот. Даже Мара посматривает на него с опаской. Как же, рабочий класс. Соловьи молчат, когда говорят пушки. Всем становится как-то стыдно за свою работу, все чувствуют, что делают «не то». Я лично чувствую себя тормозом общественного прогресса и ухожу на кухню. Бегу от критики гегемона.
Поиски смысла жизни и вообще все эти проклятые вопросы Фадеев считает нытьем и чепухой.
— От жиру, — определяет он. — На голодный желудок не пофилософствуешь.
Когда, выложив несколько штабелей горячего металла (Фадеев, не забудем, литейщик), он, вытирая пот, садится перекурить, то в голову его лезут отнюдь не «проклятые» вопросы, а то, как поскорей облегчить этот нелегкий труд. Другие вообще ни о чем не думают (Фадеев считает себя рабочим-аристократом), разве что о хоккее и выпивке.
— Но ведь, — робко возразит ему Костя, или Алиса, или Лора, — он придет же, этот рабочий, домой, захочет почитать, послушать музыку, включит, наконец, телевизор…
— Ер-рунда! — отрежет Фадеев. — Значит, не наработался. Работать надо. Работать.
— А в выходной? — спросит Мара. — Выходной-то у него хоть бывает?
— В выходной он будет изобретать и рационализировать, — серьезно заметит Рогнеда. — И заниматься воспроизводством будущих изобретателей.
Фадеев криво усмехнется и обхватит колено: это еще, мол, что тут за пигалица? Рогнеда не удостаивается ответа.
Особенно крепко достается философам. Когда Фадеев рассуждает об искусстве и философии, то я не могу представить себе, чтобы он смог сделать в своей области что-либо полезное и значительное, — так узки и нелепы его суждения. Многое он знает неосновательно, из вторых и третьих рук, поверху, по-дилетантски, понаслышке. Хотя в своем же деле, наверно, вникает во все до корня, читает новейшую литературу, даже иностранную (долбит, как школьник, со словарем), преклоняется перед основательностью, въедлив. В особенности часто достается Канту. Чем-то тот его прогневал; кажется, проблема времени близко соприкасается с его опытами — Фадеев работает сейчас над открытием.
— К-кант! Кха! Времени нет! Пространства! А сам-то а-аккуратненько так выхаживал прогуляться после обеда, в одно и то же время, — кенигсбергский обыватель, говорят, даже часы по нему сверял. Вот те и нет времени! Нет пространства! Жилплощадь-то, кажется, у кого-то оттяпал?
Такова гиперкритика Канта.
Когда при мне упоминают о пунктуальности Канта, категорическом императиве, платоновских идеях и отрезанном ухе Ван Гога, я всегда кривлюсь от боли, словно у меня болит печень. Печень у меня действительно не в порядке, а тут она просто из себя выходит.
Читать дальше