В те времена каждый, кто когда-нибудь втирал свиной щетиной цветное месиво в абсорбирующее или гладкое полотно, считал себя, конечно, величайшим живописцем. Да, так было, потому что критика была глупа и такой же воспитала публику; что было — не вернется, и нечего болтать об этой большой фабрике фальшивых ценностей. Однако в художественных измерениях живописи (тех формальных измерениях, о которых в Польше ничего не знали ни публика, ни 95 процентов критиков и знатоков, ни 75 процентов самих живописцев — в массе, не дифференцированной на а) реалистов, б) чувственников-настроенцев и в) формистов) даже быть последним — «тово стоить», как говорила кухарка Вендзеевских, хотя это уже никого не касалось и практически никем не могло быть ни прочувствовано, ни теоретически осмыслено.
В том, что писал Шукальский, было много разумного, но программный отказ от выработки естественного стиля и программная же «опора на народное искусство» никому особо не помогли. А если все так критиковать и сетовать на новое искусство и на теории, возникшие в его время, даже на те, которые старались охватить одной системой и старую и новую живопись, то надо самим заиметь свою дефиницию искусства и эстетическую систему. А у кого их нет, тот и права не имеет разглагольствовать: сначала — позитивная система, а уж после — нытье. У нас же все наоборот, причем до системы часто дело не доходит вовсе.
Марцелий à pas de loup [151] Крадучись (фр.).
приближался к домику Вендзеевских (Смогожевичей). Хаос путаных мыслей бушевал в его основательно прококаиненной башке. Действительность разбухала, как мир де Ситтера, и становилась все ужасней за горизонтом, на который был направлен данный сегмент сознания. Монстры собирались на флангах, готовясь к решающему штурму.
— Вот и посмотрим, что значит дружба; и он увидит, да и я погляжу — вот оно, первое испытание, — бубнил он, и удивительная бессветная ясность разливалась по всему миру, придавая ему вплоть до самых границ вечнобесконечности характер абсолютного в своем совершенстве произведения искусства.
— Если бы такой могла быть моя последняя картина, — прошептал Марцелий чуть ли не со слезами на глазах, когда вступал на лестницу.
Собственно говоря, как женщина Русталка была для него «отрезанным ломтем» — он больше не желал ее, впрочем, у него уже была другая, нравившаяся ему гораздо больше; он был удовлетворен и почти что счастлив в более упаднической атмосфере, без безнадежных попыток бедной панны Идейко, происходившей из столь славной фамилии, «поднять» его. И все-таки боль, почти что половая, прошила его ядра и нижнюю часть живота в тот момент, когда он позвонил в дверь типичного пригородного чиновничьего домика, который был «их» домом. Единственный друг и сильнее всех остальных связанная с его творчеством любовница как одна «супружеская пара» (о, какое гадкое слово!) — «пара, застывшая в опаре» — он чувствовал вкус и запах этого сочетания в носу и во рту. Тем более что Марцелий ощущал это вдвойне телесно: еще детьми они с Изидором поставили снобистский гомосексуальный опыт à la парочка «Оскар Уайльд — лорд Альфред Дуглас» — тогда они были подростками, но это на всю жизнь отучило их от блуждания не по своим дорогам.
Именно в тот момент, когда Изидор начинал вторую фразу о Боге как о картинке, созданной, вообще-то говоря, по образу личности вообще, а в частностях — по образу и подобию властителя земного, начиная от сельского старосты вплоть до императора, плюс непостижимый атрибут актуальной бесконечности во всем, в столовую прямо с верандочки вошел Кизер — пылающий, рассеянный, прекрасный, как какой-нибудь дьявольский архангел или архангельский дьявол. Светлорыжие «кудри», взвихренные над немного нахмуренным лбом мудреца, и блеск голубых глаз, как отражение неба в мутной глинистой луже, плюс рот, скошенный чисто субстанциальной болью без примеси даже тени земных беспокойств, являли сатанинский контраст чернявой с прожидью шизоидальной красоте Изидора, подчеркнутой толстыми стеклами китайских очков. Все это дополняло быкастое сложение и пружинистая легкость поистине мощных движений: вестимо дело, когда-то эта (ЕС) ломала стальные прутья и поднимала одной рукой двести кило. Сегодня — это уже развалина в начальной стадии. Атмосфера накалилась, и все стрелки внутренних регулирующих инструментов рванулись с места сразу на несколько делений вверх. Марцелий приветствовал обоих как старых хороших знакомых — и только. Между тем все их будущее зависело от этих послеполуденных часов. Перечеркнуть то, что было, они не могли, поэтому им следовало иначе расположиться в духовном пространстве — но смогут ли?
Читать дальше