— Тухто!
Георгий вскинулся. Хурцилава рисовал. Знакомая перебежка, дверь распахнулась.
— Увести! — коротко сказал Худцилава.
Георгий забито поднялся, сложил для чего-то руки сзади и пошел, приволакивая ноги.
В мозгу непослушно, будто стремясь успеть до последнего вздоха бронированной двери, понеслась кинолента: вот он в белых ушах на елке с детсадовской фотографии напряженно выполняет роль зайчика в окруженье снежинок, следом — феерический день, когда после четырех уроков получил пять пятерок (отчим гладит по голове), одну — за вчерашний диктант; вот — первый настоящий пиджак, и он у зеркала, или украдкой мимо витрин — взрослым движением с налету опрокидывает руку в первый в жизни внутренний карман; теперь — выпускной бал, и, наконец-то, Калыта, которого в школу, уже четвертую по счету, опять впустили, зато все выбегают на двор поднести портвейн, и Георгий, прослышав, выбрался особнячком в чудесный июньский вечер покурить «Плиску», чтобы, скосив глаза, рассмотреть-таки под конец царственный его облик, вот… Георгий вдруг оказался на улице, Тухто куда-то пропал. Георгий сильно провел головой вправо-влево, как разминают затекшую шею, и, не удивившись, равнодушно продолжил движение по любимому городу, так и пе разбивая сзади сцепленных рук.
А город шумел свою всегдашнюю жизнь, и ничто не покачнулось в городе, и никто не обернулся на Георгия: грохоча, шел под горку 26-й трамвай, на углу давали сосиски из диетической столовой, напротив, у магазина «Обувь», швартовалась за женскими сапогами очередь из женщин в прекрасных сапогах.
Всем нутром Георгий угадал: жизнь сломалась. Впереди ее нет.
А город все так же безоглядно летел навстречу будущему, каждый занимал в полете свою ячейку или креслице, и только Георгий ощутил всей душой, что выжат отсюда, что объем времени и пространства, отведенный ему городом по приезде, катастрофически сжимается. Георгий задыхался, но город верил в слезы искренние и простые, а таким слезам — не верил, и в этом была своя, ускользнувшая от Георгия правда.
42
Надолго запомнился Георгию разразившийся день. Вернее, день не запомнился совсем. Лишь переживание с утра лавиной нараставшей беспомощности, прицельный камнепад, переломивший крепкий стерженек самоуважения. Острое сознанье ничтожества, пронизав, оставило позади мертвую трубообразную полосу — от головы до пят. И трезвый отчет: на этот раз — кончено. На сей раз — выхода не сыскать. Рвануться вон из удушающих обстоятельств — ни вверх, ни вниз, ни в сторону — некуда. Кругом Москва, с которой начинается Родина. Москва, для которой мы еще найдем лучшие слова, читатель.
***
— Не м о хай, — сказал Шамиль вечером, едва переступив порог. — Где ты лазишь, бля, с утра ищу. Дед же его терпеть не может, папашку, те повезло, я договорился. На той неделе дед — у ректора. И поедешь в свою зашуганную Корею, я деду сказал, по-человечески, чтобы пятна не осталось, — надо послать. Ему это — два пальца обмочить, бля, страна чудес…
— Спасибо, Шамик, — вяло ответил Георгий.
Поздно вечером, в бессмысленной, опустевшей мансарде, которая, как веселая рощица после ураганного спектакля, предстала в одночасье клоунски-бутафорской, дурацкой и вымученной декорацией, в попытке забыться — снова вспомнилось правдивое ощущение сна, мелькнувшее напоследок в кабинете Хурцилавы. Как он легко вдруг подставился на место власти… То вышло само собой, без усилий, как в сказке. Теперь, к ночи, Хурцилава сливался с отцом Шамиля, и Георгий без труда еще раз увидел себя на месте их единого лица. Он вглядывался в себя — и мало-помалу лицо разрасталось, совпадая еще с ласковым Барановичем, то приплюсовывался Бэбэ, обрастало подробностями, проглянул дядя Женя, утопивший Наталиного папу, — с глазами Уткина, и египтянин-ректор; затесался нежданно справа отец Татьяны и сверху дед Шамиля с окладистой бородою Маркса, вновь Хурцилава и даже Эльвирка — все те, люди по другую сторону стола, куда стремился все четыре года учебы, жаждал изо всей силы… И все это был теперь он — с той стороны, вот и оказался лицом к лицу, как странно…
Со смешанным чувством неприязни и удивления, придирчиво разглядывал он себя — блестящего будущего. Как им рисовался маме, отчиму, первокурснику Середе. Чтобы наступило: по небрежному мановению его пальца — шлеп! Еще движение — шлеп! И нету Георгия.
Читать дальше