— Ничего страшного, раковый прыщик, — с улыбкой сказал старик.
Каждый раз, когда у Нини возникали вопросы касательно людей, животных, облаков, или растений, или погоды, он шел с ними к Столетнему. Вдобавок к большому опыту, а может быть, благодаря ему, дядюшка Руфо замечательно тонко разбирался в природных явлениях — правда, для Столетнего чириканье воробьев, отблеск солнца на окнах церкви или весенние белые облака были в разные времена разными. Он говорил о «ветре моего детства», или о «пыли на гумне в моей молодости», или о «моем стариковском солнце». Видимо, в ощущениях Столетнего главную роль играл его возраст, тот след, который оставили в нем в таком-то возрасте облака, солнце, ветер или пыль молотьбы.
Столетний знал уйму интересного обо всем, но деревенские парни и ребятишки ходили к нему только за тем, чтобы посмеяться над его нервными подергиваниями или чтобы незаметно приподнять черную тряпицу и «взглянуть на череп» да поиздеваться над его болезнью.
— Молодые они, но это проходит, — беззлобно говаривал тогда Столетний маленькому Нини.
Даже Симеона, дочь, не оказывала старику никакого уважения. Когда Столетний стал дряхлеть, дочь взяла на себя всю работу по дому и в поле. Ходила за скотиной, сеяла, полола, боронила, косила, веяла и возила солому. Из-за всего этого она стала сварливой, скупой и подозрительной. Одиннадцатая Заповедь уверяла, что всякий человек становится скупым и подозрительным, когда ему вдруг доводится узнать, как трудно заработать песету. И все же Симеона была с отцом уж чересчур сурова. В тех редких случаях, когда у нее находилось время посудачить с соседками, она говорила: «Чем старей, тем прожорливей, сил моих больше нет». Сеньора Кло с завистью глядела на нее и замечала: «Вот счастливая, а мой-то Вирхилин так плохо ест». Все заботы сеньоры Кло, что у Пруда, были теперь сосредоточены на Вирхилине. Она смотрела за ним, как за ребенком, и была бы счастлива, если б могла посадить его в клетку да повесить эту клетку в своей лавке, как сделала когда-то с коноплянками.
Симеона же, напротив, обращалась с отцом очень грубо. С каждым днем она становилась все недоверчивей — отлучаясь из дому, проводила карандашом черту на буханке хлеба и щупала всех кур подряд, чтобы точно знать, съест ли Столетний в ее отсутствие кусок хлеба или пополдничает яйцом. Возвратясь домой, она говорила:
— Отец, должно быть три яйца, куда вы их девали?
И если порой не хватало яйца, крики ее и ругательства слышны были в другом конце деревни, а в тихую погоду и тем более, когда дул ветер с той стороны, брань ее доносилась в землянку, и Нини с огорчением говорил как бы про себя: «Опять Симеона ругает старика».
Никто, впрочем, не мог сказать ничего дурного о Симеоне, которая, мало того что везла на своем горбу столетнего отца, поле и дом, находила силы для благочестивого дела — хоронила деревенских покойников. Для этого была у нее скрипучая повозка, которую тащил старый ослик, — Симеона нещадно колотила его всякий раз, как везла мертвеца на кладбище. К задку повозки она привязывала Герцога, свою собаку, да так коротко, что пес едва дышал. Рыча, он все воротил голову набок, чтобы не так душило, но, если кто-нибудь делал Симеоне замечание, она отвечала:
— Вот и прекрасно. Значит, и самого последнего бедняка хоть одна собака оплакивает.
Симеона ругалась и чертыхалась, как мужчина, а в последнее время, говоря о прожорливости отца, с издевкой поминала про рак: «Старику теперь надо есть за двоих».
Столетний с грехом пополам еще ковылял по двору, а в солнечную погоду его всегда можно было застать на задах дома — он сидел на каменной скамье, прикрыв глаза и перебирая пальцами, словно ощипывал цыплят. Нини часто спускался в деревню потолковать с ним, порасспросить о том о сем или послушать рассказы о старине, в которые Столетний непременно вплетал сожаления о «солнце моих детских лет», о «пыли на гумне в моей молодости» или о «зимах при Альфонсе XII».
В последнее время Нини с острым любопытством глядел на черную тряпицу, закрывавшую часть носа и левую щеку дядюшки Руфо, и, усаживаясь рядом, мальчик всякий раз испытывал жгучее желание приподнять тряпку. Это было любопытство того же сорта, что томило деревенских мальчишек, когда в начале осени появлялись на площади венгры с марионетками и в назначенный час хором выкрикивали: «Занавес поднимается, представление начинается!» Все же Нини подавлял это желание: он старика глубоко уважал и был безотчетно благодарен ему за науку.
Читать дальше