Потом стадо потихоньку потянулось в цех, гуськом шли, один за другим, — рассказывал Курт, — и странно так, казалось, будто ноги у них отнялись, вообще я видел только выпученные глаза. А в цехе забойщики и мясники пили кровь, позвали и тех. Но те затрясли головами — дескать, не пойдем. Только в тот день они трясли головами, — сказал Курт, — а назавтра уже забыли мои вопли. Привычка сильнее, вот и стали они опять теми, кем были.
Как только Курт замолчал, за дверью что-то зашуршало. Курт посмотрел на свою замотанную руку и прислушался. Тут я сказала, что фрау Маргит подъедает остатки теста, из которого делает облатки.
— Ей нельзя доверять, — сказал Курт, — она тут всё обнюхивает, когда тебя нет.
Я кивнула:
— Письма Эдгара и Георга у меня на работе, там же, где книги.
Я умолчала о том, что книги теперь у Терезы. Замотанная тряпками рука Курта походила на комок теста для облаток.
Мама по всему столу раскатала тесто для яблочного штруделя. Пальцы у мамы ловкие. Она ими быстро-быстро перебирает, как будто считает деньги. Тесто растягивается как тончайший платок, большой, во весь стол. Что-то сквозь тесто просвечивает: фотографии отца и дедушки, оба молодые, сверстники. И еще фотография мамы и бабушки-богомолки, мама намного моложе.
Бабушка-певунья говорит: «Тут внизу парикмахер, а у нас, помнится, была маленькая девочка». Мама указывает на меня: «Вот же она, чуточку выросла с тех пор».
Я чувствовала сильную усталость, глаза болели. Курт сидел, незабинтованной рукой подпирая голову. От этого губы у него скривились. Я подумала: Курт как будто подвесил к уголку рта всю тяжесть своего тела.
Я подняла взгляд к картине на стене: женщина, которая все смотрит и смотрит из окна. На ней платье до колен, с тремя оборками, в руке летний зонтик. Лицо и ноги у женщины зеленоватые, как у свежего трупа.
Когда Курт пришел в эту комнату первый раз и увидел картину, я сказала:
— Тело этой женщины своим цветом напоминает мне ушные мочки Лолы, вот такие же, зеленоватые, они были, когда Лолу вынули из шкафа.
Летом еще как-то удавалось не замечать этой картины со свежим трупом женщины. От листвы, колыхавшейся за окном, комната была наполнена зеленым светом, в котором терялась прозелень недавней смерти. Но когда деревья оголились, стало невыносимо видеть женщину с признаками свежей смерти. Однако я удержалась, хоть руки и тянулись снять картину со стены. Ведь эта зелень — память о Лоле.
— Ну всё, — сказал Курт, — долой картину.
Но я повисла на нем, заставив снова опуститься на стул.
— Не надо, — сказала я. — Это не Лола. И хорошо, что это не Иисус. — Я крепко сжала губы.
Курт смотрел на картину. Мы прислушались. За дверью фрау Маргит разговаривала сама с собой. Курт спросил:
— Что она говорит?
Я пожала плечами:
— Молится или сыплет проклятиями.
— Я лакал кровь, как те, на бойне, — сказал Курт. Он смотрел в окно на улицу. — Теперь я их сообщник.
По другой стороне улицы бежала собака.
— Сейчас появится субъект в шляпе, — сказал Курт. — Он ходит за мной по пятам, когда я приезжаю в город.
Субъект появился. Но это был не тот, который ходил за мной.
— Может быть, я знаю эту собаку, — сказала я, — да отсюда не разглядеть.
Я сказала, хочу взглянуть, что там с пальцем.
— Все носишься со своим швабским сострадательно-травяным отваром в баклажке, — огрызнулся Курт.
А я сказала:
— А ты, швабский маловер, все трясешься, как осиновый лист, перед деревенскими знахарями.
Мы оба удивились: оказывается, мы еще способны выдумывать затейливые колкости. Но в словах не было ненависти, и уколоть они не могли. Иронически соболезновать — это еще кое-как получалось. В словах не было даже злости, — они отдавали горькой радостью, оттого что даже после долгого перерыва наши головы все-таки не оплошали. И мы оба без слов задались вопросом: а что Эдгар и Георг? Достанет ли у них жизни — когда они вернутся из своих городишек, — чтобы кого-то обидеть…
Мы с Куртом смеялись так, словно от чего-то должны были удержать друг друга, смеялись, пока лица не задергались и губы не начали кривиться, упрямо и своевольно, пока мы оба не сообразили, что надо следить за своим лицом и уголками губ. До тех пор мы всё хохотали и при этом глядели — он на мои, а я на его губы. Мы уже знали, что в следующую минуту каждый, заметив, что другой сохраняет самообладание, почувствует такое одиночество, как если бы увидел, что губы другого вздрагивают.
Читать дальше