Он снисходительно улыбается, не обращая внимания на недоверие, которое сквозит в моих словах.
— Все плохое кончится, уже кончается. Остальное будет продолжаться.
Лавка наполняется разным людом. Аль-Хаджи встает, снова садится, затем опять встает, подходит то к одному, то к другому. И каждый из них, прежде чем уйти, кидает взгляд в мою сторону. В конце концов я перестаю замечать это непрестанное хождение взад-вперед.
— Я немного устал, — говорит вдруг Аль-Хаджи совсем другим тоном и проводит по лицу рукой.
Я гляжу на него и улыбаюсь, вспомнив его неожиданное появление перед новыми сооружениями несколько дней тому назад и забавный костюм, который был тогда на нем, костюм, который я видел один-единственный раз. Я не хочу показаться назойливым и не задаю ему никаких вопросов. Он смотрит на меня довольно странно, пряча улыбку в уголках губ.
— Продолжайте, прошу вас, — говорит он совсем тихо. — На улице еще светло.
Я с удивлением смотрю на него.
— Понятно, что светло! Ведь сейчас утро.
Он опять устало улыбается, но по-прежнему смотрит на меня как-то чуднó.
В это самое мгновение почувствовалось особое оживление на улочке и в ее окрестностях, толпа торопливо разбегалась — казалось, будто ее движение ускоряет бег солнца, которое стало клониться к закату. Перед глазами вновь возникает образ женщин, приветствующих светило: от почитания та же толпа перешла к отрицанию, к оскорблению, предавая врага позору. И тут каменная тьма обрушилась разом на город.
— Это вас удивляет? — спрашивает Аль-Хаджи.
— Признаюсь…
— Никогда нельзя упускать благоприятный момент.
Он умолкает и сидит так, повернувшись лицом к двери.
Сам не зная почему, я тоже с печальной улыбкой слежу за прохожими. Надвигается ночь. Странная ночь! На улочке и на соседней площади по-прежнему много народа. В лавке стало совсем темно, а я все никак не решаюсь уйти, хотя живу на другом конце города. Конечно, это неспроста: меня так и подмывает сказать Аль-Хаджи, что я заодно с ним, что я разделяю его мысли, но мне это никак не удается, почему-то мне совестно об этом говорить. Он не зажигает керосиновой лампы, которая по вечерам обычно освещает лавку, и сидит, выпрямившись, застыв неподвижно, при слабом свете, проникающем с улицы.
— Раз у нас нет передатчиков, что мы можем поделать! — посетовал я. — Одним голосом ничего не…
— Все зависит от того, как говорить. Вместо усилителя надо попробовать использовать темноту.
— А заложники?
— Разве мы в ответе за чужие преступления?
Мощный удар сотрясает город, правда, он кажется приглушенным — верно, донесся издалека, мне даже чудится, что это произошло за пределами города. Стараясь не дышать, я весь обратился в слух. Но не услышал ничего, кроме муравьиного шороха, зато шорох этот доносился отовсюду, как бы со всех сторон, так что невозможно было разобрать его точное направление или направления. А сам я очутился в хитросплетении каких-то черных коридоров или ходов, куда не проникал ни свет, ни звук и где ничто не могло вывести меня на верную дорогу, указать мне путь. Я заблудился! Вскоре сквозь этот шорох я стал различать удары, доносившиеся откуда-то из глубин города. Это был своеобразный способ общения, принятый у нас с тех пор, как мы лишились слова. Люди стучат камешками в стены. В пустом и в то же время наполненном нашим присутствием городе и в его недрах этот приглушенный шорох (вернее, шепот, который говорит сам за себя) никогда не умолкает, даже если порою мы не обращаем на него внимания или попросту перестаем замечать его. С той поры, как мы вновь обратились к языку камней, под ногами у нас образовалась некая пустота, иногда там раздается чей-то топот. Не следует, однако, смешивать его с поступью крота — мне самому случалось так ошибаться, особенно после взрыва, — или с шумом морских волн, что бьются где-то еще глубже, хотя именно море повинно сегодня в этом толчке. Да-да, это оно, море, заставило содрогнуться базальт подземного мира, а затем толчок докатился и до стен города, случилось же это в ту самую секунду, когда солнце рухнуло в морскую пучину — вот та новость, которую жители спешили сообщить друг другу тем самым способом, который я уже описывал, только я ошибся сначала, не распознав происхождение и смысл шума, а главное, истинную его причину.
Другое дело Аль-Хаджи.
— Они ошибаются, — говорит он. Голос его звучит глухо, ему с трудом удается выдавить из себя эти слова. И тогда, только тогда я начинаю понимать все значение того, что произошло; я встаю, сердце у меня готово выпрыгнуть из груди. Я гляжу во все глаза, подстерегая черный как смоль прилив, затопляющий и ночь, и вдруг опустевший город, и лавку вместе с нами. Слова угасают сами собой. Не в силах вымолвить ни звука, я не спускаю глаз с Аль-Хаджи, дожидаясь, когда он сам что-то сделает или скажет.
Читать дальше