— Замечательно! Мало того что об этом болтает все гетто, теперь по твоей милости и она знает, — говорит Яков.
— Извини меня, пожалуйста, но я при всем желании не мог ее видеть. С моим теперешним глазом…
Ковальский показывает на глаза, пусть Яков выберет, какой из двух, они оба, как щелочки, а вокруг их эффектно оттеняют здоровенные синяки. Да, Ковальский показывает на свои глаза, деликатное напоминание об утренних событиях, о сегодняшнем спасении его, Якова, жизни, яснее высказаться и не требуется, и если уж начинать с упреков, то неизвестно еще, кто кого имеет право упрекать. Настроение за столом сразу меняется, становится теплее на несколько градусов, взгляд Якова выражает горячее сочувствие, он придвигает немного свой стул и совсем другими глазами рассматривает, что он натворил.
— Неважно выглядит.
Ковальский небрежно машет рукой, ерунда, пройдет, раз Яков настроен миролюбиво, он тоже не хочет быть мелочным, он сегодня добрый. Сигареты еще лежат на столе, Ковальский молодец, подумал даже о спичках. Еще один сюрприз, он вытаскивает их из кармана, зажигает одну об исчирканный коробок, теперь, брат, покурим. Откинься же на спинку стула и прикрой глаза, не будем портить себе удовольствие разговорами, помечтаем эти несколько затяжек о старых временах, которые скоро вернутся к нам снова. Давай вспомним о Хаиме Балабуле в очках с толстыми стеклами в никелевой оправе и его лавочке, где мы всегда покупали сигареты, вернее, табак для сигарет. Его лавка была ближе к тебе, чем моя, а моя ближе к нему, чем к тебе, она стояла как раз между тобой и мной, у нас никогда не было с ним по-настоящему дружеских отношений, но это по его вине. Потому что он не интересовался ни картофельными оладьями или мороженым, ни стрижкой и бритьем. Многие говорили, что он отпустил свои рыжие волосы из набожности, но я знаю лучше — он сделал это из скупости и ни из чего другого. Ну ладно, все равно о мертвых плохо не говорят, у Балабулы всегда был большой выбор, сигары, трубки, портсигары с цветочками на крышке, сигареты с золотым мундштуком для богатых, он все хотел уговорить нас покупать более дорогой сорт, но мы остались при своем «Эксцельсиоре». А подставка с газовой зажигалкой и ножницами для сигар на прилавке из желтой меди, которую он всегда чистил, — как зайдешь к нему в лавку, так он ее чистит, об этой дурацкой подставке вспоминаешь каждый раз, когда думаешь о том, как было раньше, хотя табак мы покупали не чаще чем раз в неделю, а подставкой никогда не пользовались.
— Ты тоже думаешь о Хаиме Балабуле?
— Почему ты вдруг вспомнил о Хаиме Балабуле?
— Просто так. Наверно, потому, что мы курим.
— Я ни о чем не думаю.
Сделана последняя затяжка, еще одна — и сожжешь себе губы. Дым так божественно щекочет легкие, и голова кружится, как после нескольких хороших рюмок, и мир так славно ходит перед тобой кругами. Немножко повздыхали, немножко постонали, дым еще плавает в комнате, Ковальский говорит:
— А теперь по делу, Яков. Как там, за воротами? Что слышно про русских?
Яков не теряет самообладания, это только вопрос времени, когда Ковальский заведет этот разговор, ведь он пришел именно для этого, сигарета никого обмануть не может. Теперь нет уже скрючившейся в углу Лины, теперь можно говорить открыто, ответ мы уже приготовили для таких, как ты, соберись с духом. Итак, изобрази на лице огорчение, опусти безнадежно плечи, как человек, собирающийся сообщить печальную новость, теперь начинается последний акт спектакля с вопросами и ответами, Ковальский, он тебе не понравится. Но с этим уже нельзя считаться, Ковальский, слишком долго я с этим считался, ведь я тоже не больше чем измученный человек.
— Мне не хотелось бы говорить…
— Их разбили! Им пришлось отступить!
— Нет, нет, все не так плохо.
— Так что же? Говори, наконец!
— Представь себе, — говорит Яков тихо и с безукоризненно разыгранным огорчением, — я сажусь к аппарату, кручу ручку, как всегда, а оттуда ни звука. Понимаешь, вчера он еще играл, просто замечательно играл, не к чему было придраться, а сегодня молчит, как проклятый. Ничего не поделаешь, дорогой, кто в нем разберется, в радио, сломалось, и все.
— Боже милосердный! — восклицает Ковальский в ужасе и складывает руки, как для молитвы. Уже второй раз за этот вечер Ковальский восклицает «Боже милосердный» и даже снова всплескивает руками, наверно, потому, что одно без другого не получается.
* * *
— Покурить бы сейчас, — мечтательно говорит Яков, потому что пришел уже другой день и сигарета марки «Юно» живет только в воспоминаниях. Он стоит на товарной станции, работа у него, можно сказать, не пыльная, праздничная работа, он принимает от нас, евреев, мешки, сегодня нас наградили такой работой — мешки таскать. Мы приносим ему мешки с полцентнера весом, таскаем их метров за пятьдесят, а то и дальше, а он должен только подтащить их к стенке вагона и уставить в порядке, потому его работа, можно сказать, не пыльная. К тому же их двое — Яков и Леонард Шмидт.
Читать дальше