— Ну а Шостакович? Был достаточно громким, чтобы заглушить подлюг?
— Ну, — сказал я, — тут интересная штука. Ты знаешь, как она начинается такими могучими кульминациями? Это заставило меня понять, что я подразумеваю под громкими кусками. Все гремит, как может, — медные, литавры, большой злой барабан — и знаешь, что прорезывается сквозь все это? Ксилофон. Женщина колошматила вовсю, и будто звенели колокольчики. Так вот: если бы ты слышал это в записи, то счел бы результатом какого-нибудь технического эффекта — подсветки, или как они это теперь называют. А в зале ты знаешь, что это именно то, чего хотел Шостакович.
— Значит, ты приятно провел время?
— Но, кроме этого, я понял, что важны высота и характер тона. Пикколо прорезывается точно так же. И значит, дело не просто в кашле, чихе или громкости, но и в тесситурных особенностях музыки, в которую они вторгаются. А это, разумеется, означает, что и на громких кусках нельзя расслабиться.
— Леденцы от кашля и пудренный парик — вот что тебе требуется, — сказал Эндрю. — Иначе, знаешь ли, ты, по-моему, серьезно, до рычания, свихнешься.
— Кто бы говорил, — сказал я.
Он знал, о чем я. Позвольте рассказать вам про Эндрю. Мы прожили вместе двадцать, если не больше, лет; познакомились мы, когда нам было под сорок. Он работает в отделе мебели Музея Виктории и Альберта. Каждый день, и в дождь, и в вёдро, катит туда на велосипеде из одной части Лондона в другую. По пути у него два занятия: слушать аудио-кассеты на плейере и выглядывать топливо. Я знаю, это смахивает на выдумку, но по большей части ему удается набрать в корзинку достаточно для вечернего камина. Так он крутит педали из одного цивилизованного района в другой, слушает кассету 335 («Даниель Деронда» [14] Четырехтомный роман английской писательницы Джордж Элиот, вышедший в 1876 году.
) и одновременно зорко высматривает выбоины и упавшие сучья.
Но это еще не все. Хотя Эндрю знает много проулков, где вверху покачивается топливо, излишне большую часть пути он проделывает среди транспорта часа пик. А вы знаете, что такое автомобилисты: считаются они только с другими автомобилистами. Ну, конечно, еще с автобусами и грузовиками, время от времени с мотоциклистами, но с велосипедистами — никогда. И это приводит Эндрю в дикое бешенство. Рассиживают на своих задницах, извергают выхлопные газы по одному человеку на автомобиль, заторы из эгоистов, насилующих окружающую среду, постоянно норовящих свернуть в восемнадцатидюймовый просвет, не проверив сперва, а нет ли там велосипедиста. Эндрю орет на них. Эндрю мой цивилизованный друг и бывший любовник, Эндрю — который полдня бережно нагибается с восстановителем над какой-нибудь изящно инкрустированной столешницей, Эндрю, чьи уши заполненные фразами викторианской высокой прозы, отрывается от нее, чтобы заорать:
«Б…дь»
И еще он кричит:
«Надеюсь, у вас будет рак!» Или: «Чтоб тебя придавил грузовик, жопомордый!».
Я спрашиваю, что он говорит женщинам за рулем.
«Ну, б…дями их не называю, — отвечает. — Обычно суки как будто хватает».
Потом он уносится, крутя педали, высматривая топливо и тревожась о судьбе Гвендолен Харлет. Прежде, когда автомобилист его подрезал, он бил по крыше машины. Бам-бам-бам перчаткой из овечьей кожи. Гремело, наверное, будто театральное приспособление для производства грома. И еще у него была манера сворачивать их зеркала заднего вида, прижимать к дверце. Вот уж это сукиных детей злило и очень. Но он это делать перестал: примерно год назад его напугал голубой «мондео» — нагнал, сбросил с велосипеда, а водитель высказал разнообразные угрожающие намерения. Теперь он только во весь голос называет их б…дями. Тут им возразить нечего: что так, то так, и они сами это прекрасно знают.
Я начал захватывать на концерты леденцы от кашля. Нарушителям в пределах моей досягаемости я вручал их, как штраф на месте, а отдаленным харкунам — в антрактах. Особого успеха это не имело, как я мог бы предвидеть. Если вручаешь кому-нибудь конфетку в обертке на середине концерта, приходится слушать, как они шуршат обертками. Ну, а если дать им леденец уже развернутым, так они навряд ли сунут его в рот, ведь верно?
Некоторые люди даже не понимали, что их оскорбляют или карают; нет, они принимали это за любезность. А потом как-то вечером я остановил одного мальчика неподалеку от буфетной стойки, сжал его локоть, но не настолько сильно, чтобы избежать двусмысленности. Он обернулся — черный свитер с высоким воротником, кожаная куртка, закрученные в вихры белобрысые волосы, скуластое, невинное лицо. Шведское, может быть, датское, может быть, финское. Он взглянул на то, что я ему протягивал.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу