В канун Пурима многие сердца смягчаются и мрачное выражение озабоченности сходит с лиц. Однако Мойше Машберу не стало легче и с наступлением этого праздника. Несмотря на то что в окна гостиной, где стояла его кровать, уже глядело яркое солнце; несмотря на то что снег на крышах таял и вода капала и текла по трубам; несмотря на то что новый дворник, увидав весеннее солнце и услыхав звонкую капель, обращал свой взор к саду, к еще оголенным и не освободившимся от снега ветвям, а потом стоял неподвижно и в изумлении прислушивался к еще несмелому, слабому попискиванию какой-то птахи, которая за всю зиму, казалось, не издала ни звука, — несмотря на все это, Мойше глубже погружался в тяжелую болезнь, не замечая и не ценя стараний дочери, которая делала все, чтобы в доме чувствовался праздник, чтобы отец воспрянул духом и перестал думать о смерти.
Но Мойше Машбер не мог — или не хотел — делать над собой усилия даже ради горячо любящей его дочери.
Он отворачивался от всего. Единственное, к чему он сохранил интерес, — это состояние здоровья Гителе. Время от времени он просил, чтобы ему помогли сойти с кровати и проводили его в комнату жены. Его, тяжело шагавшего, приводили к Гителе. Он задерживался там на несколько минут, стоя у кровати больной, а затем просил, чтобы его отвели обратно в гостиную. Впрочем, в последнее время он не так уж торопился уходить из комнаты жены. Порой он довольно долго оставался здесь — то ли потому, что у него не было сил сразу же отправляться обратно, то ли по другой какой причине. Войдя в комнату Гителе, Мойше хватался руками за спинку кровати и стоял долго, пока могли держать руки, и только потом просил провожатого увести его в гостиную.
Приходя к Гителе, Мойше Машбер не произносил ни слова, зная, что это ни к чему: ждать, что Гителе издаст в ответ хоть какой-нибудь звук, как это было в день его возвращения из тюрьмы, сейчас не имело смысла. Но в Пурим, когда Юдис удалось создать нечто вроде праздничного настроения, Мойше вошел к жене в комнату и произнес несколько слов, не рассчитывая, однако, на то, что Гителе их услышит, и не надеясь получить от нее ответ. Он попросил, чтобы его подвели к ней поближе, наклонился к Гителе и проговорил прямо ей в лицо: «Дай Бог тебе дожить до праздника в будущем году со всеми, кто тебе дорог…» Но он тут же осекся, так как знал, что в отношении одного из тех, кто ей дорог — в отношении себя самого, — это пожелание останется лишь пустым звуком. Мойше тут же выпрямился, подал руку провожатому, чтобы его поддержали и поскорее увели обратно в гостиную.
Он готов был поклясться, что в ответ на холодные, болезненные слезы, навернувшиеся в тот момент на его глаза, в глазах Гителе появились такие же слезы. Готов он также поклясться, что, глядя на жену, лежащую неподвижно, он заметил, что и она понимает, насколько тяжело его положение, а поэтому неизвестно, кто кого переживет после нынешнего праздника, о котором он, Мойше, знает, а она, вероятно, нет. Во всяком случае, он хорошо сделал, что пришел ее поздравить, а точнее — попрощаться, так как потом, возможно, будет поздно.
Мойше Машбер вышел из комнаты окончательно сломленный. Потом он долго лежал в кровати, приходя в себя, и думал о встрече с Гителе. Отдышавшись после трудного перехода из комнаты жены в гостиную, он начал размышлять о Пуриме, и перед ним, словно из тумана, стали выплывать картины и сцены, связанные с этим праздником, в котором он не может принять другого участия, кроме как лежа в постели и думая о нем.
Мойше представил, как по городу носятся девушки и парни, посыльные с подарками, печеньем и сластями, разложенными в накрытых салфетками блюдечках — для бедняков или на подносах — для богатых. Посыльные, не переводя дыхания, бегают, а в голове у них вертятся веселые мысли о заработках, которые им сулит сегодняшний день.
Мойше Машбер мысленно переносился на базар, к открытым палаткам, где круглый год торговали пряниками, а сейчас возле них толпятся покупатели, которые приобретают специальные сласти для Пурима: подушечки, хлебцы, пирожки, мак в меду, а также фигурки для детей — скрипочки, уточки, птички, сделанные из крахмала с сахаром. По улицам расхаживали не только нищие и побирушки, но также старосты и старостихи: они были одеты по-праздничному и собирали пожертвования в пользу бедствующих, которым совестно срамиться и нищенствовать самим.
Мойше Машбер лежал на кровати, и ему казалось, что двери кухни, расположенной довольно далеко от гостиной, поминутно раскрываются и в дом входят либо нищие, от которых можно отделаться тут же на пороге, подав им грош, либо старосты и старостихи, исполняющие свою благородную миссию. Последних приглашают в комнату, и там они торгуются с хозяевами, стараясь получить пожертвование покрупнее — и за то, что красно говорят, и за то, что прилично одеты. Иной раз старосты даже называют имя того, в чью пользу они собирают деньги и ради кого стараются «кое-что сделать»…
Читать дальше