— Ну один поцелуйчик, Жанно, только один.
Булькен распахнул мне двери к сердцу Рене Роки. Обычно я говорил про поцелуи «лизаться», Булькен сказал: «Поцелуйчик». Эротический язык, которым пользуются во время любовных игр, был чем-то вроде специфических выделений, секреции, концентрированным соком, который выступает на губах лишь в минуты самого сильного волнения, будучи, если угодно, наивысшим выражением страсти, и каждой влюбленной паре присущ свой особый язык со своим запахом, ароматом sui generis, [2] Особого свойства (лат.).
который принадлежит только ей, и никому больше. Говоря мне: «Поцелуйчик», Булькен продолжал вырабатывать сок, которым во время любовных объятий сочились они с Роки. Это слово казалось каким-то инородным телом, нежданно проникшим в мою любовь к Булькену, и в то же самое время благодаря ему я вступал в близкие отношения с парой Булькен — Роки. Это слово шепчут в постели или темных закоулках коридора, а может быть даже его произносили и на этой лестнице. «Поцелуйчик» — это все, что выжило после гибели их любви. Это аромат, который продолжает струиться и после смерти. Это аромат дыхания, и прежде всего — дыхания Булькена, смешанного с моим. От этого слова, которое было предназначено мне, и от подобных ему слов Роки пьянел, они оба, должно быть, пьянели от него до головокружения, до обморока. Я понял внезапно, что любовная жизнь Булькена была такой же насыщенной, как и моя, прошлое — таким же памятным, раз к губам его подступает слово, а к рукам, должно быть, — жест, которые произносятся или делаются, когда двое находятся вместе и любят друг друга согласно тайным ритуалам любви. Я подружился с Роки, беспокоясь о том, чтобы Булькен был предан мне, и в то же время мне была важна и преданность Роки тоже.
Если чего-то тайно просишь, случай не заставит ждать. Однажды, на девятый день нашего знакомства, когда в полдень я выходил из мастерской, случайно разорвался один из моих войлочных башмаков, и я присел на корточки, пытаясь его починить, пропуская вперед себя всех, кто выходил за мной. Один из охранников остался наблюдать за мной, и когда я выпрямился, то оказалось, что я стою напротив мастерской Булькена, откуда тот как раз выходил. Он шел вторым, первым был Лу. У того и другого, впрочем, как у всех, руки свободно лежали на животе, на поясе, а Лу еще выставил вперед правую, защищая глаза от яркого света. Булькен сделал тот же самый жест, потом Лу осторожно положил руку себе на лоб, и она застыла там, тогда Булькен медленно поднес ладонь к своему стриженому черепу и так же медленно переместил ее на лоб, и она застыла там, а Лу с идеальной синхронностью, словно в ответ на жест Булькена, немного опустил свою ладонь и переместил ее на глаза, а потом еще ниже, по лицу, по груди до пояса своих штанов, и Булькен, начав с опозданием ровно на долю секунды, повторил это движение на себе, но проделал его чуточку быстрее, так что его рука достигла пояса брюк в то же самое время, что и рука Лу. Они одновременно подтянули штаны. Странно, но я нисколько не ревновал, я был безмерно взволнован, наблюдая, как действуют эти двое, один вослед другому, казалось, они тайно сговорились поделить между собой этот такой простой жест, который только что исполнили, словно ритуал, но я был так возбужден увиденным, что вознес это событие на вершину сказочно-огромной лестницы. Сделав вид, что ничего не заметил, я нагнал в столовой свою бригаду. Я чувствовал, что нахожусь на подступах к Булькену, в преддверии, но у меня не было ни времени, ни возможности включиться в цепочку их жестов хотя бы намерением, замыслом. Мне нужно было войти в Булькена любой ценой.
Дивер по крайней мере — уж лучше, чем покойный Пилорж — мог защитить свое лицо и чувствительное сердце. Может быть, именно эта необходимость защиты заставляла его трепетать и волноваться. Постоянный страх, в котором жил Дивер, был скрытым, тайным страхом, что прятался под видимостью смелости, дерзости, и притаился в самых глубоких тайниках его существа. Порой он вдруг обнаруживался, выступая на поверхность. Но этот глухой, глубоко запрятанный страх превращал Дивера в пленника. Ни один из его жестов не казался естественным. То были жесты статуи, на которой играют солнечные блики. Линия этих жестов была какой-то изломанной.
Когда я держу его лицо в своих руках, мне кажется, это лицо некоего персонажа моих грез, который вдруг обрел плоть. Мне было больно от мысли, что я не смогу заставить его полюбить меня. Когда он, смеясь, сказал мне: «Хотел бы я поорудовать в твоих штанах», я нисколько не сомневался, что ему и в самом деле этого хотелось, ведь я котировался выше всех других, но ему нужно было выговорить эти слова со свойственным ему тяжеловесным, неуклюжим акцентом, который казался непомерным грузом для его маленького точеного рта (бывают такие изящные тонкие губы, которые привычно видеть на полном лице, но эти губы украшали другое лицо — худое и бледное). Он произносил единственное слово, и оно словно лишало его положения колониста, но облекало в блестящую мишуру и пестрые лохмотья. Это был король. Такой же богатый и могущественный, как и капитан корабля, чей член возникал из кружевных и шелковых волн с величественной торжественностью пушек, выступающих из сплетения ветвей, нацеливших на галеру чудовищные удары, после которых следует откат орудия, воспоминание о котором волнует меня еще больше, чем сам выстрел, так подаются назад бедра, чтобы вновь стремительно броситься в атаку, без остановки нападать и нападать под покровом кружев, подобно серым монстрам немецких боен, накрытым камуфляжной сеткой, сплетенной нами здесь, в Централе, и усыпанной цветами и листьями для маскировки. Но мне пришлось ждать семь лет, чтобы узнать, что он любит меня. Семь лет ожесточили черты его лица, но в то же время и придали ему человечности. Лицо стало не таким гладким, жизнь наложила свой отпечаток. А я, отправляясь в карцер, где вновь встретил Дивера, только что покинул Булькена, злобного и такого милого одновременно, который изо всех сил пытался полюбить меня.
Читать дальше