— Имей в виду, если ему придется выбирать между дружбой с тобой и любовью к женщине, у тебя мало шансов. Рано или поздно он пожертвует тобой. И если ты его любишь, тебе будет больно. С ним ты никогда не будешь удовлетворен.
Он понимал все это, но понимал не сразу, а только хорошенько подумав. Он понимал, что я прав и что я мог бы любить его преданно и нежно, но он уже уходил от меня, забывая мою любовь, которая была ему не нужна, и всем своим существом стремясь к ним, к этим мужчинам. И я не решался упрекнуть его за это. С другой стороны, мне далеко не были безразличны его отношения с нашими авторитетами, и больше всего — его отношения с Роки. Хотя они были друзьями, я ни разу не видел, чтобы они прикасались друг к другу. Они вели себя в высшей степени достойно. И в этом не было никакого лицемерия, то, что они друзья, можно было распознать по множеству признаков: они пользовались одним и тем же бельем, тем же ножом, пили из одной кружки, иногда один из них говорил другому: «Тебе надо ему (ей) написать». И становилось понятно, что речь шла об общем друге или о женщине. Предать свою любовь они могли бы только предав дружбу.
Однажды утром я заметил Булькена в углу коридора. Он, как всегда, стоял в группе авторитетов, которые на этот раз окружили и внимательно слушали двух бывших каторжников. Я приблизился тоже. Я просто хотел осторожно дотронуться до его плеча, давая ему знать, что подошел, но был до глубины души поражен смыслом услышанного разговора, к тому же заметил, как Бочако фамильярно опирается на его плечо. Один из тех двоих сбежал с каторги, его поймали, и теперь здесь, в Фонтевро, он дожидался отправки в Сен-Мартен-де Ре, второй тоже был тут проездом. Этот второй уже был осужден и теперь ожидал вынесения приговора, он-то и рассказывал последние новости с каторги. Я слышал, как фамильярно произносятся великие имена: Месторино, Барато, Ги Давен, другие… Я просто онемел. Эти двое совершенно обыденным тоном, безо всякого пафоса, словно о приятелях, с которыми то ссорятся, то мирятся, говорили об элите преступного мира, о тех, чьими именами и фотографиями пестрели газеты. Я был поражен этой обыденностью, поражен так, как если бы услышал, что Мюрат обращается на «ты» к Наполеону. Двое каторжников с ужасающей будничностью употребляли выражения, которые нам казались такими же запутанными, как лесные заросли, может быть, они и родились там. Эти слова явились откуда-то издалека, из запредельных краев, словно отрыжка из глубин желудка. Они говорили на квинтэссенции арго, и, похоже, их нисколько не волновало присутствие здесь Аркамона. Наверняка на каторге видели убийц и покруче. Я остался их послушать. Я стоял с отсутствующим видом, засунув руки в карманы, чтобы Булькен, если обернется, не заметил моего волнения. Но когда, увидев приближающегося охранника, группа рассыпалась, Булькен остался стоять, словно околдованный, и, кажется, далее не почувствовал, что Бочако, отодвинувшись, убрал руку с его плеча и я теперь мог коснуться его. Он словно очнулся, возвращаясь откуда-то издалека. Его взгляд дернулся, встретившись с моим, и он сказал:
— А, это ты, Жан. Я и не видел.
— Все ты прекрасно видел. Я уже час на тебя пялюсь.
Он ушел, никак не ответив на мой упрек, отправился к своим приятелям.
Я не знал толком, что и думать обо всех этих авансах, которые раздавали мне друзья Пьеро. Тем не менее я опасался западни, может быть, ему хотелось бы увидеть, как я окажусь в дурацком положении. Я все-таки набрался наглости и решился ответить на их улыбки. Вот что из этого получилось. Бочако стоял на верху лестницы с какими-то приятелями. Я шел из дортуара и собирался было спуститься, когда он направился ко мне, вытянув руку, а в раскрытой раковине его ладони лежал окурок.
— На, старина, держи прикурить, — сказал он.
И, улыбаясь, протянул мне этот окурок. Совершенно очевидно, он оказывал мне предпочтение, обходя других, которые тоже дожидались своей очереди прикурить. Очевидно также, он проявлял внимание, и правила вежливости требовали, чтобы я как-то отреагировал на это, но я принял равнодушный вид, не оценив оказанной мне чести, нехотя все-таки протянул руку и сказал:
— Ну давай.
Я собрался уже было взять окурок и затянуться, но тут вдруг увидел буквально в двух шагах от нас одного типа, которого знал еще по тюрьме Френ. Я отвел руку от Бочако и протянул ее этому моему знакомому, всем своим видом изображая бурное удивление и радость по поводу столь приятной встречи. Поскольку он как раз спускался по лестнице, то и я совершенно естественно стал спускаться вместе с ним, притворяясь, будто напрочь забыл об оказанной мне чести, потом, решив все-таки, что мое поведение может показаться подчеркнуто дерзким, каким-то уж слишком нарочитым, а пренебрежение, которое я хотел продемонстрировать, будет не так заметно, как мне того хотелось, я на третьей ступеньке сделал вид, будто что-то вдруг вспомнил и повернулся, якобы собираясь подняться обратно. Все смотрели на меня. А я наблюдал за Бочако, который стоял в профиль ко мне, и заметил, что лицо его было залито краской стыда. Я чувствовал, что любезность этого скота была превратно истолкована окружающими, что на посторонний взгляд здесь разыгрывалась какая-то запутанная история, в которой я по собственной прихоти то появлялся, то исчезал, высокомерный, как избалованная актриса. Рана казалась особенно острой еще и потому, что я был вором, то есть должен был бы быть на его стороне, вместе с ним, Бочако, а я, смеясь, уходил с каким-то котом. Я скорчил гримасу и небрежно махнул рукой, так обычно отмахиваются от чего-то, не заслуживающего внимания, — и спустился снова. Мой жест не выглядел заранее продуманным, а пренебрежение, с которым я отверг то, что было предметом вожделения других, — глубоко ранило Бочако. Я слышал, как он говорил парню, стоявшему ближе всех, голосом дрожащим и тихим:
Читать дальше