Адвокат и судья, пробравшись в ухо, поначалу долго плутали в немыслимом лабиринте узких улочек, на которых вроде бы стояли какие-то дома (с плотно закрытыми окнами и дверьми), где нашла себе приют преступная любовь, к которой не благоволил закон. Улочки были немощеными, и стука их башмаков слышно не было, но возникало ощущение, будто идут они по упругой, пружинящей почве и даже слегка подпрыгивают на ходу. Они порхали над землей. Эти улочки были похожи на тулонские, извилистые, словно специально созданные для нетвердой походки пьяных матросов. Они повернули налево, думая, что это именно там, потом опять налево, потом опять. Из какого-то облезлого домишки за их спиной вышел юный матрос. Он осмотрелся вокруг. В его зубах была зажата травинка, и он жевал ее. Судья повернул голову и заметил его, но не мог различить лица, потому что матрос стоял в профиль к нему, а когда на него смотрели, отворачивался. Адвокат понял, что судья ничего увидеть не мог. Тогда он тоже повернулся и тоже ничего не увидел, лицо ускользало . Я не перестаю удивляться, за что получил такую привилегию — наблюдать вблизи внутреннюю жизнь Аркамона, быть невидимым наблюдателем тайных похождений четырех человечков в черном. Улочки были такими же извилистыми, как и обрывистые ущелья и мшистые аллеи. И тоже спускались под уклон. Наконец, все четверо встретились на каком-то перекрестке, который я не смог бы описать достоверно, и от него, опять-таки влево, тянулся ярко освещенный коридор, вдоль которого стояли огромные зеркала. По нему они и пошли. Все четверо одновременно стали спрашивать друг друга встревоженными голосами, еле переводя дыхание:
— Сердце, вы нашли сердце?
И тотчас же поняв, что никто из них сердца не нашел, они отправились дальше по коридору, прослушивая зеркала, каждое по очереди. Они продвигались медленно, приложив к уху ладонь, похожую на бабочку, а само ухо прижав к зеркалу. Палач первым расслышал чеканные удары. Они пошли быстрее. Они были перепуганы насмерть и передвигались многометровыми прыжками по упругой почве. Они тяжело дышали и не умолкая разговаривали, как разговаривают обычно во сне, то есть сбивчиво и так тихо, что казалось, их слова лишь щекочут тишину. Удары приближались, становясь все громче. Наконец, четверо в черном остановились перед одним зеркалом, где было изображено — вырезано, очевидно, бриллиантом из перстня — пронзенное стрелой сердце. Что за движение сделал палач, я сказать не могу, но сердце распахнулось, и мы проникли в первую камеру. Она была пустой, белой и холодной, без единого отверстия. А посередине этой пустоты на деревянном чурбане стоял, вытянувшись в струнку, шестнадцатилетний барабанщик. Его равнодушный холодный взгляд не замечал ничего вокруг. Его мягкие руки колотили по барабану. Палочки падали сверху, исторгая четкие, отрывистые звуки. Они скандировали великую жизнь Аркамона. Видел ли он нас? Видел ли он это распахнутое и оскверненное сердце? Как только нас не охватила паника! И эта камера была лишь первой. Оставалось раскрыть секрет другой, потайной камеры. Но едва только один из четверых подумал, что они находятся сейчас не в самой сердцевине сердца, как сама собой открылась какая-то дверь, и мы все оказались перед красной розой, чудовищных размеров и чудовищной красоты.
— Таинственная Роза, — прошептал капеллан.
Четверо были сражены ее великолепием. Поначалу лучи этой розы ослепили их, но они опомнились довольно быстро, ведь подобного рода люди не способны испытывать почтение и благоговение… Придя в себя, они бросились к розе и пьяными руками стали мять и обрывать лепестки, как обезумевший от воздержания сатир срывает юбки с девиц. Надругательство — это было словно хмель, ударивший им в головы. Так, с залитыми потом лбами, с вздувшимися на шее венами добрались они, наконец, до сердца розы: это было что-то вроде сумрачного колодца. Они склонились над краем этой черной и глубокой, словно глаз, дыры, и странное головокружение охватило их. Все четверо сделали то, что делают обычно люди, внезапно потерявшие равновесие, и упали в этот глубокий взгляд.
Я, прислушиваясь, ждал шагов лошади, запряженной в фургон, который должен был отвезти казненного на маленькое кладбище. Приговор привели в исполнение через одиннадцать дней после того, как был расстрелял Булькен. Дивер все еще спал и лишь легонько похрапывал. Он пукнул. Странно, но я так и не смог отрешиться от чувственности ночи, хотя, казалось бы, мои мысленные скитания должны были бы убить во мне всякое физическое желание. Я так и не высвободился из объятий Дивера, хотя рука и нога уже затекли.
Читать дальше