Итак, мы снова выбрались в баню — уже тогда сильно поредевшим составом — и тут заполыхал Манеж.
Встало факелом пламя, а углём завалило все улицы до Центрального телеграфа.
Президент наш тогда в Кремль въехал.
Остановились мы, поставили в снег сумки.
Картина для меня была безотрадна.
Я сначала думал, что это небольшой пожар, да куда там.
Будто прибежал какой-то неизвестный мерзавец, сломал дорогую вещь и убежал.
Мне Манеж было жалко, как детскую игрушку, которую ты всю жизнь хранил, а нелюбимая жена выкинула на помойку. Гостиницу „Москва“ — мне не очень жалко. Это, конечно Большой Стиль, но всё же. У меня район проредили, дома, как на войне, выкосили целым поколением.
Но на войне всегда несправедливо и ужасно. Сам видал.
А Манеж погиб как старичок — сидел на солнышке, щурил слепенькие глазки на солнышко.
Тут его и упромыслили.
Вот мы встали с вениками, а кум мой забормотал, что, дескать, Бетанкур был архитектор так себе, и что, дескать, хорошего в конюшне, что потом гаражом был. „Приличного человека, — говорит, — только затем туда могли позвать, чтобы ногами натопать и пидорасом назвать“.
— Ах, — говорю, — милый, да при чём тут это? При чём? Это ведь нам знамение! Знамение!
Да, вижу, он сам-то испугался. А как вспомнил о лиственничных пролётах, меж которых махорка была, так сам по карманам стал шарить.
Махорку эту, что была для отвода влаги, скурили не то в восемнадцатом, не то в сорок первом.
Да только у кума своя была, он сигарет не признавал, потому что сиделец был — по зряшному делу, за валюту.
Как засмолят вокруг, так доставал он из кармана мыльницу пластмассовую с резаной бумагой и махоркой, проворачивал между губами листик с просыпкой, продувал и вкладывал в уста, совершенно не говорившие по-фламандски.
Все эти дела занимали у него ровно столько же времени, сколько ты достаёшь сигарету из пачки.
Смотрю, нашёл свою мыльницу да и закурил. Искры полетели.
Достали мы банную водку, какая уж тут баня.
А кругом пляшут, фотографируются. Ад, короче.
Ещё пару дней в моё окно несло сырой гарью.
А жил я, понятно, в десяти минутах от пожарища.
А потом вернулся весёлый март, капель, косое пьяное солнце…
Все забыли про Манеж, а я вот не забыл.
Знамение, потому что».
Он говорит: «А я хипстеров твоих стал лучше понимать. Не твоих? Да это не так уж важно. Твои-мои, какая разница. Ну вот смотри, меня учили, что надо хорошо работать, и тогда тебе будет хорошо. Нет, ты что, причём тут коммунизм наступит? При мне уже в коммунизм не очень верили. Но верили, что если ты работал хорошо, не залётчик, если у тебя стаж трудовой непрерывный, то и пенсия большая. Были ещё персональные пенсии — союзного значения и республиканская. Ну и было обидное звание „пенсионер местного значения“ — это, типа, когда тебе местный райсовет решил прибавку в червонец платить.
А так-то — ого! — люди за непрерывный стаж душу продавали.
Иной какой и уйти хочет, и начальник его тиранит, а ему всё бросить нельзя — стаж прервётся. Персональную-то пенсию не всем давали — например, если ты рабочий и у тебя орден Трудового Красного Знамени, то давали, а если инженер — то нужен не один, а два таких ордена.
Люди, повторяю тебе, из этих причин жизнь свою строили. Время своё на такие обстоятельства переводили, да не дни, а годы. Ай, да не говори глупостей, при чём тут коммунисты. Люди просто знали, что есть такие правила игры. Раньше другая игра была — в церковь нужно было ходить, не ходишь в церковь, так тебя после смерти в аду на сковородке зажарят.
А если ходишь и не грешишь, то вечно пиво в белой облачности пьёшь.
Такая тебе, по-старому, выходила пенсия.
И люди годы тратили, ужимались, и уж только в белых тапках, печалились, что вера у них слабая, и уж лучше было не в церковь, а по бабам.
А твои хипстеры пришли и говорят: да и хер бы с ней, с пенсией-то. А им наше старичьё так изумлённо: да как же хер? И тут же осекается — ведь, если вдуматься, действительно — хер. А если хер, что так горбатиться-то? Нет, ну некоторые свою работу любят, им прям не жизнь, если они за смену полтонны болтов не нарежут.
Но я тебе больше скажу — другие люди говорили: не, ну хер с ней, с пенсией. Прочь эти все ваши дурацкие ордена, надо детей рожать-ростить, они наше спасение, они потом прокормят, оденут-обуют. И вот смотрю я сейчас на своих сверстников, вижу, как их обули. И всё оттого, что они, может, и детей не по внутренней причине заводили, а их страх заставил — „заводи, — страх им говорил, — а то будешь в гробу без белых тапочков лежать“. Необутый, значит.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу