— Эй, трупутя конъяко? Кодэл ту токе люднас шяндиен?
Признаться, я было решил, что он требует его угостить, но официантка уже поставила передо мной рюмку с коньяком. Спокойно, здесь — чужой монастырь, и не надо лезть на рожон; я поблагодарил, прижав руку к груди и, поклонившись, взялся за рюмку. Он поднял свою. Рука его не дрожала. — Ты ее откуда знаешь? — повел он своей рюмкой в сторону девушки.
Она отвернулась. Похоже, начиналась одна из тех глупейших историй, в которые лучше не ввязываться в чужих городах. Я так и оставил рюмку на столе.
— Не хочет пить, — сказал он своей спутнице. — Почему бы это, а? И кто он такой?
Она ответила что-то по-литовски, хоть он говорил по-русски специально, чтобы я его понимал. Она явно открещивалась от нашего с ней знакомства, что было довольно странно. Я решил, что Гражина до такой степени боится своего дружка, хотя что ж здесь такого, если она меня только что обслуживала за завтраком… Я не успел прийти к какому-нибудь выводу, как передо мной уж стоял деревенский увалень с плоским рябым лицом — и в милицейской форме. Он вяло сделал вид, что подносит руку к козырьку, буркнув при этом что-то вроде сержантаускас, а потом, более отчетливо: ваши документы.
Действительно, кто я был такой? Пришлец, чужак, странник, на которого не распространяются неписанные мужские законы — будь то зоны или масонской ложи. Законы литовской милиции были и уж вовсе не для меня, русского. Я подал сержантаскаусу писательское удостоверение. Парень равнодушно повертел его и передал кожаному начальству; а потом поводил животом взад-вперед, будто проверяя, на месте ли ремень и портупея.
— Паспорт есть? — спросило начальство по-русски.
— А паспорт? — перевел с акцентом милиционер.
Я объяснил, что живу в Доме художников, и что мой паспорт находится у тамошней консьержки. У администратора, — тут же перевел и я.
И тут спутник Гражины наклонился над столом и театрально захохотал. Та тоже хихикала, прикрывая пальчиками в фальшивых кольцах смеющийся рот, хоть еще утром с ее зубками все было в полном порядке. — Ты слышала, в Доме художников, — хохотал он, тыча ей в грудь моим удостоверением. — Гражина… — И повернулся ко мне, глядя довольно трезво: — Они близнецы. Их все путают. Они это любят. Всегда к одному мужику на свидание по очереди бегают. Но я-то их различаю. — Я различаю вас, верно, Мяйле? — вскрикнул он. И, машинально щелкнув моими корочками, повертел их в руке и опустил в свой кожаный карман.
Меня это открытие нимало не взволновало: близнецы так близнецы. Меня интересовало другое — собственное удостоверение. Оно было для меня в те годы, как права для автомобилиста. Без него я уж никакой не литератор. Ни для властей, ни для окружающих. Ни для самого себя, может быть. Без него я безработный бродяга и тунеядец. Сержантаускас пошел вон из кафе, я тронулся за ним. Перед дверями стоял милицейский газик. — Эй, — окликнул я сержанта, — а мои документы?
Он взглянул на меня с удивлением. — А что я? Это не мой начальник. Это Комитет. К нему иди.
Он залез в машину и укатил. Нет, к нему я идти не хотел. Я, напротив, быстрым шагом пошел прочь от кафе, прикидывая, не пора ли мне собирать вещички и тут же мотать в родную Россию. Городок меж тем как ни в чем ни бывало продолжал строить из себя Западную Европу. На черта мне было перемигиваться с этой Мяйле, с этой Гражиной. К тому ж, сестры наверняка были полячки. Но — жительницы Литвы, а потому могли все же занять вакантное пятнадцатое место в нашем дружном хороводе… Утром я достукивал на машинке прерванную главу, как ко мне залетел запыхавшийся шахтер-бильярдист: эй, писатель, тебя к директору вызывают. И добавил: там приехали.
Вызывают, это точно звучало. Просят было бы иезуитски фальшиво. Я, оттягивая время, не спеша спускался по лестнице, когда мне пришло в голову, что местная директорша, толстая крестьянская баба, попавшая, видать, случайно в партийную колею, тоже угодила в переплет. Я не имел отношение к подведомственному ей Дому, по правилам она должна была бы взять с меня какое-нибудь поручительство от писательской организации, а не полную стоимость номера наличными. Что ж, в любом случае, с директоршей или без, но я чувствовал себя закономерно попавшимся, хоть, строго говоря, закона я не нарушал и в узкоправовом смысле виновным не был. Я был виновен в высшем смысле, как и любой житель империи хоть бы в том, что неловко подвернулся под лопасть неумолимой машины власти. Справедливость, согласно психологии любого маргинала, — это не от слова право, но некая туманно-экзистенциальная категория; невиновность редкая удача, подарок Судьбы, все остальное — горемычное прозябание во грехе и богооставленности, ибо как иначе тебя Iугораздило родиться в этой межеумочной стране… Внешне проникшись смирением, но внутренне готовясь хитрить и изворачиваться, я переступил директоршин порог: она, тяжело хохлясь, сидела за столом, держа в ладонях, как птенца, мою красную книжицу, а мой вчерашний знакомый — в вольной позе в кресле у стены. Увидев меня, он легко привстал и улыбнулся; сегодня он был свеж; он не протянул мне руки, а приветливо заговорил:
Читать дальше