Мир обнаружил вдруг сущность палиндрома, и Митро-фан понял, что, распутывая во сне клубок, приближался к зеркалу, в котором «Митрофан Драч» превращается в «Нафортим Чард», что, разыскивая себя, стал героем собственного рассказа.
Для полной симметрии ему оставалось получить известность и исчезнуть.
Клетки постепенно заполнялись, обступая его, как попрошайки, вынимая по частям его «я». Он вдруг вспомнил, что притча из сна была незакончена, а значит, и его рассказ представлял собой черновик. Склеив их, как бумажного змея, Драч почувствовал, что его хвост, будто рука оракула, указывает на него. «В снах время течёт в обратную сторону, а когда оно встречается со временем, текущим наяву, рождается пророчество», — подумал он, и ему стало не по себе. Сквозь дыру в заборе проглянула луна, близилась полночь, а девушка всё не возвращалась. Уперев локти в стол, Митрофан принюхивался ко времени, собирая в кулак его дороги, и чувствовал, как на голове у него вместо волос растут нервы. Забираясь под воротник, страх вытянулся, как тень на закате, а мысли стали короткими, как бабье лето. Сунув ручку за ухо, он прошёлся по комнате и только к пятому шагу сообразил, что его рассуждения не стоят ломаного гроша. Ведь из них выпадало промежуточное звено — не было ни старухи, ни её собаки. Настенное зеркало отразило его улыбку, он провёл пятернёй по голове — у него опять росли волосы. И тут его взгляд упал на дамскую сумочку из крокодиловой кожи. Щёлкнув замком, Митрофан опустил в неё руку — заколка, как собака, укусила его за палец, и, цепенея от ужаса, он вытянул из бокового кармана чёрную метку — визитку, на которой значилось: «Эльвира».
Было без четверти двенадцать. Он стоял с пером за ухом, а эпоха за окном жгла иконы, чтобы варить мясо. И тут Митрофан Драч понял свою трагедию — его было некому спасать.
Нина Михайловна протянула с порога тапочки: — А то грязь нанесёшь.
Топчась на мокром половике, Илья Петрович неуклюже протиснулся в щель.
— А зонт поставь в угол — натечёт.
Вечерело, но солнце ещё тускло густело на посуде, пуская по стенам «зайчиков». Весь день налетали дожди, полоснув молниями, неслись мимо, и сейчас наступил просвет: у скользкого крыльца застрекотали цикады.
Стараясь не замарать вешалку, Илья Петрович снял плащ, поцеловав мать в отвисшую щёку.
На подзеркальнике заблестел пузырёк:
— Ты просила лекарство.
Нина Михайловна вынула деньги, но Илья Петрович отмахнулся:
— Куда прикажешь?
Пёстрые обои скрадывали пятна, везде чистота, на подоконнике душно желтели флоксы, косили шеи гладиолусы.
Илья Петрович грузно опустился в шезлонг. Мать, горбясь на табурете, ревниво следила:
— Смотри, продавишь.
— Послушай, — взорвался Илья Петрович, — я же спросил!
Переезжая на дачу, Нина Михайловна пускала на лето квартирантов, и невестка не могла ей этого простить. Их семья ютилась в коммуналке: тёрлись спинами на кухне, чихали из-за линявшей соседской кошки. «Свекровь — чужая кровь», — ворчали домашние, и Илья Петрович разрывался, как речной паром между берегами. Впрочем, его брак давно треснул, и в эту пропасть сыпались годы, изрешечённые склоками, в которых разменной монетой была дочь.
Теребя пуговицу, мать уставилась в стену.
— Ты бы открыла форточку…
Мать поёжилась, процедив сквозь зубы, что сквозняки опаснее динамита.
«Всех переживёт», — подумал Илья Петрович, целясь в дерево бегущей по стеклу каплей.
Но Нина Михайловна не захотела комкать свидание — на скатерти появились чашки, заклубился чай.
— Этот злополучный шезлонг, — гремя блюдцами, причитала она. — Ты же знаешь, как я люблю тебя — каждый день молюсь.
Илье Петровичу стало неловко. Глядя на лопавшееся пузырями варенье, он вспомнил, как в детстве, вычёсывая упрямые колтуны, мать обнимала его худую шею и, отложив гребень, ласково шептала: «Кровиночка, мой ненаглядный!»
Посыпал дождь, забарабанил по крыше всё сильнее, сильнее.
Лиля звонила… — пробормотал он как можно безразличнее.
Да? И как ей в Америке?
Хорошо.
Евреям везде хорошо.
Однажды он спросил, зачем она разлучила их, спросил с тупым равнодушием — пора желаний давно прошла. «Для тебя же старалась», — не повела она бровью. И Илья Петрович поразился искренности старческого лицемерия.
— Если хочешь, открой форточку.
Из затянутого марлей квадрата потянуло сыростью. Застыв у окна, Илья Петрович раздвинул поблёкший цветник, поскрёб ногтем запотевшее стекло. От мутной гряды вдруг оживших обид у него свело скулы.
Читать дальше