Приступ активности поутих в Юре, сдемпфированный неудачею, выяснять у Арсения что бы то ни было расхотелось. Юра скомкал листок с Арсениевыми координатами, уронил на пол, вернулся к креслу. Взял в руки папочку, спазм тошноты тут же скрутил внутренности, и Юру вывернуло, едва он успел добежать до туалета. Пакости! пакости! Боже, какие пакости! Я не хочу разбираться, на деле он убил или только в мерзком своем воображении! Он все равно сделал это с удовольствием. Я не хочу иметь ничего общего с ним! Ни с ним, ни с его отвратительной, сентиментальной, липкой алкоголичкою, ни с пьяными артистами из кабака! Я не хочу знать их компанию! приговаривал Юра, в клочки разрывая страницы рукописи и бросая их в унитаз. Единственный экземпляр? Тем лучше! Никому на свете не нужно искусство, от которого тошнит!
Юра вспомнил Моцарта, вспомнил Гайдна, присел на фаянсовый краешек и заплакал. Потом встал и принялся мыть руки в обжигающе холодной воде, пока они не покраснели, не вспухли. Потом направился в коридор, приоткрыл дверь в свой номер; стараясь не глядеть ни на соседа, ни на его подружку, задерживая дыхание, чтобы как можно меньше перегара попало в легкие, покидал в чемоданчик немногие свои вещи и, бросив сонной администраторше, что уезжает, вышел на улицу. У гостиницы, приманивая зелеными лампочками, томилось несколько такси. Юра открыл дверцу первого и сказал: в Домодедово.
259.
……………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………….
260. 4.23 — 5.09
Где-то там, далеко, у Лики, спотыкаясь о забоины на бороздках, давай, брат, отрешимся, поет бард, давай, брат, воспарим, но не проникновенному, заклинающему голосу удается вытащить Арсения в реальность из невыносимого кошмара, а остановке машины и тишине. Реальность является низким, затянутым грязной байкою потолком «запорожца» да куском ртутного фонаря (остаток срезан углом окна), достаточно яркого, чтобы неприятно слепить даже на фоне слегка сереющего неба. Рука, на которую Арсений оперся, подламывается: затекла, — и тут же провоцирует рефлекторное еб твою мать сквозь зубы. 4.23 на часах. Метро — входной вестибюль «Площади Революции» — «Площади Свердлова» — фантастическое совпадение! — равно как и памятник самому Якову Михайловичу, закрытый поднятым капотом, а видны Большой с Малым да угрюмый геморроидальный Островский, засранный птичками; за ветками — холодильник с бородою, основоположник, и над его головой — кровавая звездочка Кремлевской башни. Справа «Метрополь» и много машин около него: «форды», «тоёты», «фольксвагены». Машины мертвые, на приколе, а живых — ни одной, хоть и самый центр Москвы. Время, видать, такое.
Вильгельмова копается в моторе, но вместо нормального что случилось? или почему стоим? Арсений, не найдя в себе покуда сил окончательно переключиться из кошмара в реальность, произносит: когда построили «Площадь Революции», и кивает головою назад, в тридцать восьмом, кажется, в самый разгар, — привезли на приемку Сталина. Ночью. В такой же, надо думать, час: между волком и собакой. Хозяин все ходил, ходил, раза четыре, говорят, взад-вперед прошелся, к статуям присматривался. К курам, к петухам, к пионерам и комсомолкам, к пограничникам с овчарками. Ты обращала внимание: там ведь и куры есть, и петухи. Вильгельмова не реагирует, копается в моторе, но Арсений, весь в себе, в приснившемся ужасе, не реагирует на то, что Вильгельмова не реагирует, знай продолжает рассказ: лицо, говорят, мрачное, молчит, трубочкою попыхивает. Свита настороже: на скульптора, как на покойника, поглядывает. Тот, естественно, сам не свой. Идут к эскалатору: похоронная процессия. И тут Главный Искусствовед оборачивает свое рябенькое лицо и произносит два слова: кэк жывие. Так вот, представляешь: я попадаю туда, к ним, в подземелье. И эти вот кэк жывие начинают и впрямь оживать, то есть остаются металлическими, но разгибаются; руки, ноги, поясницы затекшие разминают со скрипом: знаешь, как когда оловянный пруток гнешь, — им ведь больше сорока лет пришлось под низенькими арками простоять в позах, каких нормальному человеку и получаса не выдержать; квохтанье, лай, бронзовые петушки над головою порхают, а люди — их ведь там каждого по четверо, одинаковых, как близнецы, — это почему-то всего кошмарнее показалось! — бросаются ко мне и просят себя подменить, хоть ненадолго, хоть на недельку! У них там и наганы, и винтовки, могли б припугнуть, заставить, а они просят, именем революции просят, или нет, постой! именем площади революции, женщины плачут, на колени падают. А мне и деваться некуда: все шесть эскалаторов бегут вниз с бешеной скоростью, входы на пересадку колючкой под током замотаны… А чего мы, собственно, стоим? соображается, наконец, Арсений с ситуацией. Поломались, что ли? Молнию застегни! отрывается Лена от мотора. Чтоб я прибора твоего недоделанного больше не видела!
Читать дальше