…Со времен дельфийского оракула любое гадание — дело уклончивое и темное. Предсказатели избегают точных формулировок, предпочитая намеки и смутные угрозы, которые непременно осуществятся, коли будут нарушены какие-то ни с чем не сообразные условия. Приятным исключением выступает кудесник, любимец богов, по странной случайности, то есть именно волею судеб, повстречавшийся вещему Олегу. На прямой вопрос: «От чего мне умереть?» князь получил конкретный ответ: «Коня любишь и ездишь на нем — от него тебе и умереть!» После этого сюжет движется к неумолимому концу. Князь в муках испускает дух от… змеиного яда. Змея могла ужалить где угодно: в чистом поле, при переходе через трясину, в лесной чаще, — но это происходит на песчаном берегу Днепра, где лежало все, что осталось от коня: «Его кости голые и череп голый», как гласит летопись. Представляется сомнительным, что по истечении пяти лет можно найти могилу коня, хоть бы и княжеского; однако отчего же нет, если в окрестностях уже упомянутых Дельф обозначено место рождения того свирепого вепря, который оставил рубец на ноге Одиссея — для того, чтобы старая кормилица смогла узнать его после многолетнего странствия.
Что недосказал князю мудрый старец? Или — так будет точнее — что услышал в его словах Олег? Что любимый конь падет в бою, например, и уже увидел мысленным взором, как тот заваливается набок, так что поле битвы резко кренится в сторону, и кончик своего сапога, намертво схваченный стременем, как капканом, а над собой — желтый блин хазарской рожи, распяленной счастливой ненавистью. Или увидел любимого коня взбесившимся и вставшим на дыбы: удила в пене, белки налиты кровью — и себя летящим в овраг с песчаной кручи, с ненужным мечом в руке? Так или иначе, но осторожный князь меняет коня, а через пять лет стоит над его костями и смеется над лживым предсказанием, безумным гадальщиком и над собственной доверчивостью; так, смеясь, наступает ногой на продолговатый череп. Попирает ногой прах верного друга. И тут же следует возмездие: « И виникнувши змиа изо лба, иуклюну в ногу. И с того разболеся и умре. И плакашася людие все плачем великим, и несоша и погребоша его на горе… есть же могила его и до сего дни… И бысть всех лет княжения его 33… »
Но разве конь виноват в смерти Олега? Да не более чем тот ковыль, что вырос на кургане, где покоились его останки! Это как смерть в яйце, то яйцо в утке, утка в колоде, а колода по синему морю плавает, — только меньше звеньев в цепочке. И если бы киевский князь удержал тогда кудесника за ветхий плащ и потребовал — чего? Подробностей? Объяснений? Но знал ли их сам любимец богов?.. Что уж говорить о дельфийском оракуле с его темными вещаниями.
Та, в клетчатой шали, и вовсе что-то несуразное несла; а вот поди ж ты, все до слова запомнилось и уже одним этим раздражало.
И не только раздражало — пугало.
Невозможно было прогнать мысль, что цыганка знала, о чем говорит. Затолкать этот эпизод куда-нибудь в дальний угол сознания, где он бы тихо обесцветился и утратил остроту, постепенно стал нелепым воспоминанием, над которым можно было бы посмеяться вдвоем — и забыть совсем.
Не получалось.
Правда, Коля никогда к этому происшествию не возвращался и надеялся, должно быть, что и она забыла. И забыла бы с радостью, если бы не память о другой цыганке: о бабке.
Коля ее бабки не знал. Вернее, слышал какие-то семейные рассказы, больше смахивающие на предания, поэтому в гостях у будущей тещи слушал с вежливым интересом, но и с мысленной поправкой на фольклорную достоверность. Забавной деталью было то, что рассказывала как раз Матрена, хотя цыганка приходилась ей свекровью («Ты не думай, она крестилась, а то и звали-то ее по-басурмански»). Сам Григорий Максимович, сын легендарной цыганки, ни внешне, ни характером цыгана не напоминал, разве что черными блестящими глазами. В рассказы жены не вмешивался; молча подкручивал пышные усы, и будущему зятю казалось иногда, что этим жестом он прячет улыбку. Как-то, поймав Колин взгляд, подмигнул неожиданно и лукаво — и опять давай ус крутить. От этого почти пропала Колина обычная напряженность, которую можно было принять за высокомерие, если бы Ирочка не знала его.
Она к тому времени сняла квартиру отдельно от родителей, поближе к работе. Родители удивились, но возражать не стали, хорошо зная характер старшей дочери: смолчит, но сделает по-своему. Несмотря на это, Матрена не забывала напомнить всякий раз, когда дочка забегала в гости: комната твоя стоит, чего ж по чужим углам тереться, но без всякого обидного оттенка. Оба — и мать, и отец — были из донских казачьих семейств, где не принято было стеснять свободу дочерей и влиять на их выбор; быть может, оттого девушки-казачки и не использовали эту свободу во зло.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу