– Ну, жидовка, теперь ты, – сказал есаул, пряча вытертую шашку и расстегивая кобуру, потому что бабу шашкой рубить несподручно, разве что неверную жену с выблядком, да и то в давние времена. – Выходи.
Бабушка молчала и не двигалась.
– Стой! – вдруг выехал вперед молодой казак. – Не жидовка она, я ее знаю. Это училка, из Ейска, она мою сестру грамоте учила. Греки они. Православные.
– А у комиссаров чего делаешь? Почему ахто-мобиль к тебе приставляют? За какие такие заслуги?
– Приказали уроки давать сыновьям товарища Якобсона, мне-то что прикажете делать, – пробормотала бабушка.
– Прикажем? – гоготнул есаул. – Да ничего не прикажем. Мы ж не якобсоны, чтоб тебе приказывать. Перекрестись разве что.
Бабушка перекрестилась.
– Ну, давай, иди домой, что ли. Развернули коней и поехали в степь, к своим.
… А потом были бесконечные переезды, несчитанные первые сентября с охапками мохнатых, как туркменские папахи, астр, педсоветы, двоюродные внучки, ставшие родными дочками, пенсия и внук. Любимый внук. Когда никто не видит, бабушка расплывается в дурацкой улыбке, распускает морщины, жмет меня к сердцу и курлычет в ушко; как только кто-то приближается, немедленно суровеет и воспитательно смотрит в сторону. Теперь внука могли отобрать и увезти. Чтобы не быть такой эгоистичной, Анна Иоанновна вслух уговаривала себя успокоиться, войти в Милочкино положение, возраст уже серьезный, не девочка, да еще мать-одиночка, последний шанс. Но не помогало. Перед глазами стояло рябое толстое лицо. Вор. Вор. Вор. И ненависть била в виски.
Почти дойдя до нашего дома, бабушка резко остановилась, театрально простонала, развернулась и зашагала обратно, нещадно тряся коляску и не обращая внимания на мой рев. Сначала она решила дождаться конца сеанса; кругами катала меня вокруг кинотеатра, на секунду притормаживала, склонялась, полупела: а-а-а-а, а-а-а-а, и опять продолжала круговое движение. Но в конце концов терпение у нее лопнуло. Она подтолкнула коляску к самому входу, взяла меня наперевес и пошла в атаку.
Контролеры были сметены в секунду. Тетки-смотрительницы у входа в зал продержались чуть дольше, пускать не хотели. Но когда Анна Иоанновна твердо заявила им, что у ребенка температура сорок, мать ушла в кино, без нее в больницу не кладут, надо срочно вызвать ее из зала, – сдались. Что же они, не женщины, у самих дети, всяко в этой жизни бывает.
Фанфан-тюльпан миловался с полногрудой красоткой.
– Мила, ты где? – раздался мощный бабушкин голос.
Зал отвернулся от экрана и посмотрел в темноту. В матовом отблеске экрана мерцала фигура высокой худой старухи с распущенными волосами и хнычущим младенцем на руках. Как на негативе черно-белой пленки.
– Мила, я тебя спросила, где ты?
Мама, вжавшаяся было в кресло, попытавшаяся спрятаться от себя самой, привстала, полусогнулась и начала выбираться с середины семнадцатого ряда. Зал отвернулся от старухи в надежде досмотреть кино; не тут-то было. Сквозь музыку погони и под звук фехтующих сабель легко пробивался клокочущий учительский голос:
– Ах, вот ты где? А он где? Тут же? Что, развлекаетесь? Кино смотрите? Ребенок брошен, плачет ребенок, температура у ребенка, им все равно. Тебе-то он никто и звать никак, хоть завтра помри, хоть сейчас, не ты отец. А ты, ты, Милочка? Ты на кого сына променяла? На э-то-го? На э-то-го? Ему твой ребенок не нужен, не надейся. Он и тебя бросит, как уже бросил однажды. Думаешь, я не знаю? Знаю, знаю все! А ты, дурачок, думаешь, она тебя любит? Она тобой от судьбы прикрылась, ха-ха! Не смей плакать, не смей!
А мама все же плакала. Склонив голову, она стояла перед бабушкой, на две ступеньки ниже ее, как перед ожившим изваянием. Потом поднялась на одну ступеньку, молча забрала меня у Анны Иоан-новны и зарылась лицом в мое одеяло. Бабушка гордо развернулась и пошла. Мама шагнула следом, за бархатную занавеску, но дверь открывать не стала; в темном душном закутке остановилась, переждала какое-то время. А потом она, прикрываясь мной, пересекала ярко освещенный вестибюль; щеки ее пылали от стыда. Володя остался в зале. Он сполз пониже, сгорбился, чтобы стать незаметней, и глубоко задумался.
Куда бежать? Она не знала. К любимому отцу любимого младенца? Нельзя; нет-нет, никаких претензий, только неизбежная горечь ревности; в конце концов, она понимала, на что идет, когда решилась рожать. К подругам? У них своя жизнь. А самая близкая, самая родная, к которой можно было ринуться хоть днем, хоть ночью, год назад покончила с собой: ей показалось, что у нее сифилис и она спряталась от страха в безумие. Хотя бы позвонить кому-нибудь из автомата? Но почти ни у кого из маминых знакомых домашних телефонов тогда еще не было.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу