Там, в том зале, не было хаоса. Был порядок, который никогда, может быть, не прерывался на протяжении тысячелетий и никогда не прервется, не замутится, не перестанет быть прозрачным — порядок ритуальной иерархии, где сильный бьет слабого, и из этого порядка не выпадала женщина, скинувшая дешевое пальто на сидение, с которого встала, оставив на шее коричневый пуховой платок поверх черного платья, худая, с впалыми щеками, с волосами, затянутыми узлом на затылке, школьная учительница или простая тетка с шарикоподшипникового, похожая на школьную учительницу, которую подвела к кафедре крашенная губастая толстуха, и которая безразлично сказала:
— Моя жизнь кончилась.
Слушанье дела Ольги Викентьевны происходило в другом зале, полупустом. Дотошно выясняли обстоятельства, установили, что кислотой Ольга Викентьевна собиралась снять ржавчину с железного замка на своей сумочке, потом молодой прокурор в форме стал задавать ей вопросы, Галина Николаевна все время протестовала, возмущалась и как бы мешала судье работать, а Ольга Викентьевна отвечала спокойно и немногословно, замолкала, когда прокурор обрывал ее, терпеливо слушала, пропускала мимо ушей оскорбления, не теряла нити своей мысли и сказала, что убила намеренно, потому что иначе Кобзев оставил бы ее дочь без жилья. Прокурор был деловит и скрывал торжество. Галина Николаевна, хоть и справилась с оторопью, выглядела расстроенной.
Папа в судебных коридорах слишком суетился, а на суде путался, говорил тихо и выглядел глупо. Он подлаживался к Ивану Ивановичу, как раньше подлаживался к Толе. Иван Иванович говорил об Ольге Викентьевне безжалостно и брезгливо, папа невольно впадал в этот тон. А мама дважды радостно сказала разным людям:
— Вы не поверите, но я всегда в ней что-то такое чувствовала.
Лена тоже извлекла пользу для себя:
— Если б я сказала, что отравит, мне бы сразу приписали бред.
Я злился на родных, был недоволен собой, не знал, что думать, и не знал, чем себя занять, чтобы не думать. Нетерпеливо ждал, когда кончатся каникулы, уеду в Москву и забуду обо всем. Лишь с Дулей мне было легко. Чувствовал, что она живет как-то не так, как мы все. Она умела иметь свое мнение (может быть, не мнение, а отношение, как у зверей) и при этом не судить. Мне же надо было вершить в сознании некий суд. Дуля понимала это и осторожно посоветовала:
— Ты не думай про это.
Помогая отцу на садовом участке, я часто видел Ивана Ивановича и без особых усилий здоровался с ним, перебрасывался по-соседски нейтральными фразами и сдержанно улыбался, когда Иван Иванович шутил.
Тот продолжал, не торопясь, строить свой домик, стилизованный под древнерусский теремок. В отличие от папы, всегда подгоняющего время и опаздывающего к срокам, которые сам себе назначил, Иван Иванович с работой не торопился. Немного постучав топором или помахав лопатой, неожиданно исчезал — только что был и вот его нет — и появлялся нескоро с кульком земляники, ведерком грибов или газетным треугольным пакетом, полным щавеля, лекарственной ромашки, подмаренника или пустырника. В солнечные дни лениво лежал на траве, вытянув ноги и покусывая стебелек вездесущей кислицы. Тем временем у соседей, которым он накануне сложил очажок, вскипала в выварке вода, его звали на пельмени или борщ. Появлялась бутылка водки или бутыль мутного самогона, и Иван Иванович, привычно принимая благодарность, так же привычно показывал безымянным пальцем, докуда ему налить, — очень низко показывал, на полтора-два пальца, а после второго или третьего стакана отказывался совсем — как раз тогда, когда за столом уже начиналось настоящее веселье, а благодарность к нему взмывала до высот закадычности. Он не боялся обидеть отказом, и не обижались, но по большому счету вместо закадычной дружбы возникали неловкость и уважительная враждебность. Друзей у него не было.
Кроме, может быть, папы. Но уж очень они были разные. С детства мечтая быть таким немногословным и естественно мастеровитым (мужику мастеровитость естественна), как Иван Иванович, я стыдился отцовской суетливости. Мне казалось, Иван Иванович втайне над ним посмеивается.
В самом деле, Иван Иванович всегда посмеивался в усы — над пьющими из лужи воробьями, вороватой кошкой, собаками, соседями и соседками, по любому поводу, просто такой был взгляд. Как-то, сидя на камне, он посмеивался над мокрой рубашкой на веревке. Трепыхаясь на ветру, рубашка рукавом иногда дотягивалась до столба, а иногда не дотягивалась, и тогда Иван Иванович усмехался.
Читать дальше